______________________________
ЧРЕЗВЫЧАЙНЫЙ КУРЬЕР
I
Дмитрий Максутов второй месяц в дороге.
В мире своим чередом шли события: монархи и правительства ставили под ружье новые сотни тысяч людей; в Крыму неприятельские генералы гнали тьмы солдат на огонь севастопольских редутов, и мертвым не хватало места на захваченном клочке русской земли; "покоритель Петербурга" сэр Чарльз Непир поеживался от балтийского ветра и с бессильной ненавистью думал о неприступном Кронштадте; американец Кольт грузил в трюмы британских судов ружья, заказанные Россией; неутомимый Виллье, консул Соединенных Штатов на Сандвичевых островах, терпеливо втолковывал Камеамеа III все преимущества присоединения его солнечного королевства к Штатам; происходило немало и других удивительных событий, — а Дмитрий Максутов, в сопровождении Никифора Сунцова, безостановочно двигался по осенним сибирским тропам в Иркутск.
И Никифору Сунцову казалось, что из всех мировых событий главным в настоящее время является их поездка и его неусыпная служба при кожаной переметной суме, в которой хранились офицерские сабли англо-французов и свернутое знамя Гибралтарского полка. В станционных юртах, в маленьких селениях и острожках, в две-три избы, в стойбищах тунгусов Сунцов делил с Дмитрием обязанности рассказчика. Максутов беседовал со станционными смотрителями, с чиновниками, купцами; Сунцов находил благодарных слушателей среди ямщиков-якутов, поселенцев и писарей. Иногда он, тайком от лейтенанта, извлекал из кожаного мешка знамя и офицерские сабли. Трогая золоченые эфесы, якуты удивленно причмокивали, прищелкивали языками, и Сунцову ни в чем не было отказа.
Новая, привольная земля открывалась Дмитрию Максутову. Потрясения минувших недель, бессонные ночи, проведенные с Зарудным в беседах, в которых оживали видения прошлого, лица героев и мучеников 1825 года, дерзновенные, страстные речи, переходившие в осторожный шепот, — все это обострило чувства Максутова. С того часа, как из тумана Охотского моря возникли циклопические утесы Аяна и шхуна проскользнула в гранитное ущелье, ведущее к аянскому порту, он оказался в новом, непривычном мире.
Скалистый берег Аяна в дождливые осенние дни пугал своей суровой угрюмостью. Но едва затихли голоса чиновников и штаб-офицера, проводивших Максутова в дорогу, и зеленый купол местной церкви скрылся за лесом, Дмитрий Максутов ощутил безмолвное величие тысячеверстной сибирской земли.
Поездка Максутова усложнялась одним обстоятельством: на станциях не было свежих лошадей. На днях из Аяна в Якутск проследовало много иркутских чиновников. Они участвовали в первом сплаве по Амуру и прибыли в Аян из Де-Кастри на паровой шхуне "Восток". Они разбились на несколько отрядов, взяли лучших лошадей, заняли проводников.
Дорогой, от станционных смотрителей, Максутов узнал, что в те дни, когда неприятельская эскадра осаждала Петропавловск, шхуна "Восток" находилась в Охотском море. Офицеры рассказывали, как они, при шести пушках, на шхуне, мечтали о встрече с неприятелем, и однажды, заметив в тумане судно, уже изготовились в бою, но судно подняло американский флаг. В пути же Максутов услышал имя, которое заставило его насторожиться: Мартынов. Уж не тот ли, которому он везет пакет от Маши?
Сначала Максутов надеялся догнать пассажиров "Востока", но догнать оказалось невозможно. По ночам, когда храпели проводники и стреноженные лошади пофыркивали в темноте, воображению рисовались горные перевалы, узкие тропы среди болот, таежная дорога, мелкие реки и овраги, версты и версты, лежавшие между ним и партиями иркутских чиновников. Только глубокой ночью, уходя с головой в оленью полость и засыпая, Максутов думал о том, что и те, ушедшие вперед, спят где-нибудь в дорожной юрте, со стенами из вертикально поставленных бревен.
Дорога тянулась бесконечно. Поднималась на горные, едва проходимые зимой перевалы, на высокие сопки, откуда на десятки верст виднелся осенний лес; петляла по тайге, уходила в многоверстные болота, стлалась неприметно по бурой тундре, спешила, изгибаясь, к человеческому жилью.
Даже в тайге Максутова не покидало ощущение необъятности этой земли. Деревья обступали дорогу, по сторонам в ста шагах от нее темные стволы вставали сплошной стеной, и тишина сибирского леса и тесный, непроглядный его строй отвечали громадности края, непривычным для всех, пожалуй кроме моряка, масштабам. Дмитрий Максутов испытывал все неудобства неустроенного пути: глотал дым в станционных избах, мерз в дороге по утрам, досадуя, что заставил ямщика тронуться досветла, выжимал у костров одежду, промокшую на болотах, изнемогал от многочасовых переходов верхом, — и все же, очарованный сибирской землей, обласканный людьми, забывал о дорожных невзгодах.
Максутов неуклонно продвигался вперед. И уже новой, важной, исполненной особого смысла казалась ему дорога на Якутск, с задушевными беседами у переправ, с послушными, голодными чиновниками, которых несчастный случай загнал на край света, с добродушными, трудолюбивыми якутами, доверчивыми слушателями, дорога со всей ее бедностью, радушием и суровостью.
Кроме военных трофеев, зимней одежды и провизии, с Максутовым был еще драгоценный груз — он вез большую почту. Почтмейстер, возвратившийся в Петропавловск вскоре после ухода эскадры, возненавидел Дмитрия Максутова за то, что тот добровольно взял на себя обязанность почтового курьера и набил два мешка пакетами, не заботясь об их надлежащем оформлении. Никогда еще почта не была так велика, и она прошла мимо рук почтмейстера. В голове Трапезникова зрел грозный рапорт: он докажет опасность такого своеволия, нарисует гибельные последствия подобных бунтовщических затей, помогающих крамольникам скрывать свои мысли от бдительности цензуры.
Многие обрадовались возможности отправить письма с верным человеком. Письма Зарудного к Якушкину и Свербееву да и некоторые другие были бы много тоньше и скупее, если бы им надлежало пройти через руки Трапезникова. Просвещенный Муравьев желал знать, что думают в его "княжестве" — Восточной Сибири, и смотрел сквозь пальцы на то, что частные письма подолгу залеживаются в Иркутске и доставляются адресатам с попорченной печатью.
К рапорту Завойко был приложен список убитых аврорцев и нижних чинов камчатского флотского экипажа.
Список попадет в Адмиралтейство, будет опубликован в газетах, которых крестьяне, отдавшие своих сыновей во флот, не читают.
Известие о смерти Александра Дмитрий Максутов привезет сам.
Изыльметьев напоследок тоже дал ему письмо.
— Прошу вас, Дмитрий Петрович, коли представится возможность, передать в собственные руки, если это не Очень затруднит вас. Изыльметьев просил неуверенно, почти застенчиво. — Я не сомневаюсь, что вы повезете донесение в Петербург. Генерал Муравьев не откажет в этом Василию Степановичу. Попадете в мой дом — расскажите обо всем. Я пищу мало, коротко. Да и нечего писать. Поглядите, что там у них, как живут. Скажете, и я скучаю, да, видимо, по обстоятельствам времени, придется зимовать в Петропавловске. Прощайте. Счастливого вам пути!
У матери Пастухова нужно побывать во что бы то ни стало. Мичман просил согласия на обручение с Настенькой. Он хвалил Настю в самых восторженных и преувеличенных выражениях, на какие только способна любовь. Мать испугается этого потока слов. Она решит: если любовь Константина так велика, значит, она ослепила его, значит, нельзя верить ни одному его слову, сказанному как бы в горячечном бреду. Дмитрий сам поговорит с матерью Пастухова. Он ей расскажет и о сыне и о Насте, все обрисует в таком виде, что матери останется только всплакнуть, вздохнуть и согласиться. Уж он-то умеет обращаться с простодушными, милыми старушками, которые дремлют у окна со спицами в руках и съехавшими на нос очками! Он похвалит ее соления; пробуя наливку, закроет от блаженства глаза, вставит кстати фразу о ветреной молодости, — глядишь, и сердце старушки в плену. Лучшего посланца Пастухов и выбрать не мог…
Плавание по Лене заставило Максутова забыть о всех мелких неудобствах и превратностях жизни. Был конец октября, — леса на берегах Лены то пылали багряным пожаром, то угрюмо темнели, врезаясь в серое небо острыми вершинами елей. Могучий разлив Лены у Якутска, Олекминска и до Березовской, крутые каменистые "щеки", в которых ворочалась и бурлила река, высокие якутские могильники, волнистые пласты красного песчаника, тишина и редкие встречные баржи — все это настраивало Максутова на поэтический лад и заслоняло недавние события.
В начале ноября, миновав несколько больших бурятских селений, расположенных вокруг буддийских монастырей — дацанов, Дмитрий Максутов достиг Иркутска.
У городских ворот стоял массивный каменный крест.
Крест был очень старый. Может быть, еще Хабаров и Поярков снимали перед ним меховые шапки, отправляясь в неведомый путь.
Дмитрий мельком взглянул на него из почтового возка.
II
Взаимная неприязнь на эскадре достигла предела.
Соединенной эскадрой ее можно было назвать лишь в насмешку. Суда разделяли не только кабельтовы пенистых вод, но и свинцовая стена взаимного недоброжелательства.
Никольсон считал виновником поражения Депуанта. Депуант во всем винил англичан.
Припадки ярости сменялись у адмирала полным штилем, — слабый, опустошенный, он полулежал в своей каюте и говорил Никольсону в лицо все, что думал о нем и об английском флоте. На это уходил остаток энергии.
Адмирал решил отвести французские суда в Сан-Франциско. Бессонными ночами, когда жизнь казалась безрадостной, конченой, он повторял про себя слова, которые приходили в голову его матросам еще на Никольской горе: "Да поможет мне святой Франциск!"
Что и говорить, неприятно идти в такой оживленный порт, как Сан-Франциско, с потрепанными судами и поредевшей командой. Каждый опытный моряк в Калифорнии, заметив, что паруса крепятся не сразу, как полагается на военных судах, а поочередно, поймет, что французов основательно поколотили. Этакая диковинка развеселит портовых зевак.
Сослаться разве на цингу?..
Ну кто этому поверит! Может быть, заплаты на бортах и повреждения рангоута тоже следы цинги? Нельзя же и команду долго держать взаперти. А пусти на берег — наговорятся вволю. Назавтра весь мир узнает, какая "цинга" прошлась по кораблям эскадры. Калифорнийские газеты обрадуются сенсации.
Нет, он поступит иначе. Пусть Никольсон удирает в Ванкувер, он, Феврие Депуант, мужественно перенесет удар судьбы. Прав был Виллье, американский консул на Сандвичевых островах, советуя в случае неуспеха представить дело таким образом, будто в Петропавловске они встретили многократно превосходящие силы. До сих пор мир не знал имен Завойко и Изыльметьева, отныне он узнает их. Депуант сам назовет эти имена, сам превознесет их.
Он станет перед журналистами вот так: в парадном мундире, нога вперед, в позе, передающей мужественную решимость, и скажет: "Господа! Генерал Завойко защищался храбро и со знанием дела!"
На последних словах голос адмирала срывался, а между тем именно это "знание дела" нужно произнести как можно проще, по-солдатски. В этих словах спокойствие, снисхождение к противнику. Затем, после паузы, он обведет многозначительным взглядом портовых чиновников, репортеров и добавит так, словно речь идет о человеке, который еще не раз изумит мир: "Я жалею, что не мог пожать ему руку".
И, наконец, совсем вскользь, небрежно: "Я не ожидал встретить такое сильное сопротивление в таком ничтожном месте!"
На этом фантазия адмирала иссякала.
Стотонная шхуна "Анадырь", захваченная эскадрой при выходе из Петропавловска, вопреки строжайшему запрещению Депуанта, была разграблена и сожжена англичанами. Адмирал потребовал к себе Никольсона.
— Я ничего не мог поделать с моими ребятами, — оправдывался капитан. — Они бросились на шхуну, как голодные шакалы. Вы должны понять их.
— Я не позволю разбоя и пиратства! — вскричал адмирал срывающимся голосом.
— Господин адмирал, у ребят остыли души, они должны согреться. Хуже будет, если они начнут бесчинствовать. Не правда ли?
Депуант вспомнил английскую бомбу, разорвавшуюся в толпе французских матросов у Красного Яра, и обмяк.
— Наши взгляды на вещи так различны, — начал он неуверенно, — что мы никак не может понять друг друга.
— Я отлично понимаю вас! — сказал Никольсон.
— В Кальяо Прайс хотел захватить "Аврору", — жаловался Депуант.
— Напрасно он этого не сделал. Не будь "Авроры", нас встретили бы на Камчатке гораздо любезнее.
После таких разговоров Депуант сердито умолкал и на прощальные слова англичанина отвечал гневным кивком.
Шхуну "Анадырь" взял у берегов Камчатки "Вираго", и Депуант успокаивал себя тем, что англичане предали огню собственный приз. Но когда Никольсон вздумал так же расправиться и с кораблем Российско-Американской компании, удовлетворились тем, что завладели провиантом и компанейским имуществом, взяли в плен команду "Ситхи" — торговых матросов — и договорились о том, что "Ситха" должна следовать в Ванкувер вместе с английскими судами.
Депуант потребовал перевести на французский корабль двух армейских офицеров, плывших на "Ситхе", несколько гражданских чиновников и приказчиков. Пленных разместили в жилой палубе "Форта", вместе с Удалым, Ехлаковым и Зыбиным.
Перед тем как английские суда легли на новый галс, чтобы надолго расстаться с постылым союзником, Депуант в последний раз попытался уговорить Никольсона идти в Сан-Франциско. Англичане — мастера приврать, расписать несуществующие успехи, пусть бы они и выкручивались. Стоит Никольсону улизнуть в порт Викторию, на остров Ванкувер, уж он сумеет замести следы!
— А может быть, все-таки в Сан-Франциско? — адмирал заглянул в глаза Никольсону.
— Нет.
— В Сан-Франциско рейд достаточно велик для наших кораблей…
— Я должен идти на остров Ванкувер, — упорствовал Никольсон, — меня там ждут депеши.
— Ах, депеши, депеши! — промолвил грустно Депуант. — Снова депеши… Мой друг Прайс однажды уже ждал депеш…
Никольсон молчал.
— Значит, порт Виктория?
— Виктория.
— Я думаю, сэр, — голос адмирала прозвучал вызывающе, — что вам в нынешнем бедственном положении не следует идти в порт с таким символическим именем — Виктория! — И он повторил с горечью: — Виктория! Прощайте.
Простившись с адмиралом, Никольсон принялся за Барриджа. Простодушный служака впал в черную меланхолию после событий на Никольской горе и мог, чего доброго, наговорить глупостей. Барриджу ничего не стоит выболтать правду. Он уже попытался сделать это в рапорте о действиях десанта. Послать такой рапорт в Лондон — самоубийство. Лучше самому срезать погоны и бежать в Америку на поиски золота и счастья, чем возвращаться в Англию с таким донесением!
Никольсон протянул Барриджу рапорт и спросил зло:
— Вы пошутили надо мной?
Барридж повертел бумагу в руках и сказал:
— Скорей русские посмеялись над нами, сэр!
— Не знаю, что вы думаете о русских, Барридж. Теперь это не так важно. Я хочу жить!
— Ну и живите на здоровье! — огрызнулся Барридж.
— Мне не дадут жить, если вы будете писать плаксивые бумажки вместо боевых рапортов!
— Потише! — прохрипел Барридж, в котором мгновенно всколыхнулась ненависть к Никольсону.
— Нет, уж лучше пошумим, — сказал Никольсон. — Лучше зарычим и вцепимся друг другу в глотку, пока никто не видит нас, чем посылать подобные донесения лордам адмиралтейства. Не перебивайте меня! — закричал он на Барриджа, открывшего было рот. — Вы хотите, чтобы имя ваше было предано позору, брошено, как вонючие потроха, газетным шавкам? Хотите поругания и нищеты?
Такой натиск оказался не под силу Барриджу.
— Я написал правду, сэр, — промямлил он, отводя глаза в сторону.
— Какому дьяволу нужна ваша правда? — Темные очки Виллье возникли вдруг перед внутренним взором Никольсона. — Она убийственна для нас и позорит честь британского флага! Вам не простят такой правды. Лучше лгать всю жизнь, чем однажды сболтнуть подобную правду.
Барридж взглянул в посеревшее лицо капитана "Пика" и подумал: "Испугался, подлец!" В душе зашевелилось что-то похожее на удовлетворение.
— Вы напоминаете мне покойного адмирала. Похоже, что вместе с обязанностями вы получили в наследство и его страхи.
— Ладно, — ответил Никольсон сговорчиво. Он понимал, что Барридж теперь не станет упрямиться. — У меня нервы покрепче, чем у старика. Я скорей заставлю вас сто раз переписать эту бумажку и столько же раз лжесвидетельствовать на суде, чем пущу себе пулю в лоб!
— Чего вы хотите от меня?
Барридж сдался, и Никольсон начал диктовать ему рапорт.
— Нужно внушить всем мысль о численном превосходстве русских, нигде не говоря этого прямо, — поучал Никольсон. — Пишите: "Многочисленный неприятель находился в это время на возвышенности в весьма сильной позиции и открыл по отрядам ружейный огонь тотчас, как мы вышли на берег…" Не смотрите на меня так, Барридж. Все происходило точь-в-точь, как я говорю. Страх помешал вам рассмотреть русских.
— Конечно, с борта "Президента" было виднее!
— Бесспорно. — Никольсон пропустил мимо ушей язвительный тон Барриджа. — "Морские солдаты быстро выстроились под командой бесстрашного капитана Паркера…" Вычеркните "бесстрашного". Просто "под командой капитана Паркера"…"…И совместно с матросами стали подниматься на весьма крутую гору, покрытую густым кустарником; это обстоятельство доставляло неприятелю некоторое преимущество…" — Никольсон призадумался, раскуривая трубку. — Да, напишите: "большое преимущество". Написали?.."…Большое преимущество перед нами, но мы нашим натиском заставили его отступить и сами заняли господствующую позицию".
— А затем мы ее потеряли? — Барридж пожал плечами. — Получается неладно…
— Хорошо. Согласен. Зачеркните "господствующую позицию". Напишите: "Заняли сносную позицию". Именно сносную.
Вскоре рапорт был переписан. Сообщив в заключение, что "трудность приступа и кустарник представляли нам очень большие препятствия, в то время как скрытый неприятель стрелял со всех сторон, мы тем не менее сделали все, что было в наших силах", — Ричард Барридж подписал продиктованное Никольсоном донесение.
В нем ни слова не говорилось о Прайсе. О старом адмирале, оставленном на Камчатке, позаботится Никольсон.
Выпроводив Барриджа, он снял мундир и много часов не вставал из-за стола. Эскадра шла к берегам Америки. Остров Ванкувер — Калифорния. Все обезьяньи листки, эти американские "Таймсы" и "Геральды", у издателей которых не хватает фантазии даже для оригинальных, отличных от лондонских названий, должны получить добротную информацию из первых рук. Важны детали, подробности, они особенно действуют на широкую публику. Важно вовремя ввернуть удачное словечко. На своем месте оно стоит любого факта, самой дельной мысли. Скажем: "Отряд, не будучи в состоянии выносить неравный бой, получил приказание отступить и возвратиться на суда…" "Неравный бой"! Хорошо. Или: "Войска медленно удалились…" Тоже хорошо. Спокойно, убедительно, с достоинством… Да… на нескольких русских матросах, если верить очевидцам, были красные рубахи. "Единообразие английской и русской формы произвело замешательство среди французов: они опасались стрелять по красным рубахам…"
Покончив с этими заботами, Никольсон приступил к составлению общего рапорта, воздавая должное б е с с т р а ш и ю солдат и офицеров и выражая надежду на то, "что храбрость, выказанная офицерами и нижними чинами, будет по достоинству оценена адмиралтейством".
"Честь имею донести адмиралтейству, — писал Никольсон, — что французский адмирал Феврие Депуант 5 сентября решил атаковать Петропавловск по тому самому плану, который был ранее составлен главнокомандующим эскадры адмиралом Прайсом…"
Депуант. Прайс.
О себе Никольсон из скромности умалчивал.
Ни слова о знамени с изображением короны и леопарда. Ни слова о трусости и преступлении Прайса. Изменником и самоубийцей он его назовет в частных письмах к друзьям и высоким покровителям.
Не назовет, а уже назвал. Эти письма давно написаны. Они попадут в Лондон одновременно с официальными бумагами.
III
В Иркутске Дмитрия Максутова ждали.
Кто-то из чиновников губернской канцелярии встретил его на одной из последних станций и опрометью бросился назад, чтобы первым сообщить Муравьеву о победе на Камчатке. Пока Максутов проезжал по широким улицам города, глядя на каменные особняки, на верблюжий караван из Кяхты, на серебристый туман над быстрой Ангарой, весть о победе на Камчатке облетела губернскую канцелярию, присутственные места, проникли в лавки, питейные заведения и частные дома. Максутов, как только оказался в приемной губернатора, понял, что о нем уже здесь знают. С таким любопытством, с каким все уставились на него, могли смотреть только на заезжую знаменитость, одно имя которой пробуждает всеобщий интерес.
Лейтенанта приняли немедля. Пересекая большой губернаторский кабинет и идя навстречу Муравьеву, Максутов успел рассмотреть его. В движениях генерал-губернатора было что-то кошачье, мягкое, вкрадчивое, так бесшумно он двигался по пушистому ковру. Русый, с розовым, моложавым лицом, в коротких бачках, маленький и ловкий, он приветливо улыбался офицеру. Где-то в уголках глаз играли озорные искорки. "Небось думаешь, молод? говорили они. — Не видывал еще таких генералов? Так вот, посмотри на меня, братец…"
Муравьев подал Максутову левую руку — правая была на перевязи — и произнес укоризненно:
— Не торопитесь вы с добрыми вестями: вся Сибирь знает о победе. Я узнаю последним.
Но Максутов почувствовал, что Муравьев не сердится.
— Ваше превосходительство, — спокойно ответил Максутов, — я скакал к вам не переводя духа. Однако вижу, что добрые вести опередили меня.
Сказав это, он протянул губернатору казенный пакет от Завойко. Муравьев взял пакет, секунду взвешивал его на пухлой ладони и положил на стол.
— Бумаги потом. Сперва расскажите мне обо всем простыми, человеческими словами. Прошу вас! — Он пригласил Максутова сесть. — Я буду ходить. Привычка. Рука ноет и будет ныть до середины января, пока не станет Ангара. Проклятый туман!
Он показал на окно. Внизу лежала холодная, кутавшаяся в туман река. Ровные улицы города расположились у самого берега Ангары.
Максутов рассказывал долго, обстоятельно. Муравьева интересовало все: число людей у орудий, имена офицеров, калибр пушек, устройство пороховых погребов, характер повреждений на батареях, описание конгревовых ракет, вошедших в употребление уже после того, как он оставил армию и был назначен тульским губернатором… В коротких, деловых вопросах его виден был опытный офицер, с цепким, живым умом, способный мгновенно оценивать и сопоставлять факты. Петропавловск он помнил так, словно вчера только вместе с Максутовым оставил этот порт.
Остановясь перед лейтенантом, когда тот заговорил о бегстве англичан с Никольской горы, Муравьев воскликнул горячо:
— Подумать только: я был в устье Амура, так близко от Петропавловска!
Он искренне сожалел, что не был на Камчатке в дни нападения англичан. Недурной сюрприз преподнес бы он своим петербургским завистникам, которые до сих пор еще считают блажью его поездку в Петропавловск пять лет тому назад!
Максутов почувствовал расположение к этому беспокойному, честолюбивому человеку, а по совету Зарудного и еще кое-кого из чиновников ему следовало держаться осторожно, не давая воли чувствам и не поддаваясь впечатлениям первой минуты.
— Вы были с нами в самые трудные часы, ваше превосходительство!
Уловив какую-то натянутость в словах лейтенанта, Муравьев насторожился. Сейчас он даст понять этому молодцу, что не нуждается в провинциальной, топорной лести.
— Не понимаю! — сказал он строго.
Максутов озлился на себя, что пустился в область, чуждую и противную ему; может быть, поэтому ответ получился убедительный: деловой, суховатый, лишенный и тени подобострастия.
— По рассказам старожилов, вы, ваше превосходительство, в бытность свою на Камчатке лично указали место, которое следовало иметь в виду в случае покушения на Петропавловск. Это — озерное дефиле, где и была устроена батарея поручика Гезехуса. Генерал Завойко избрал это место своим командным пунктом. Недавние события подтвердили ваше предсказание.
— Вот как! — усмехнулся польщенный Муравьев. — Значит, помнят… Беда мне с Камчаткой! — Муравьев остановился в простенке меж двух высоких окон. — Занятия Камчаткой, Амуром у нас почитаются пустым делом, а то и опасным вольнодумством. Все суждения о Камчатке, об Авачинской губе в Петербурге относятся ко временам, здесь давно прошедшим. Но с той поры, как утвердились англичане и американцы на Сандвичевых островах, с началом китайских войн, с открытия золота в Калифорнии и китобойства в нашем Охотском море, все переменилось. А никто из наших голосистых политиков и не подумал заглянуть сюда, никто не захотел пожаловать к нам в сибирские пределы. — Он задумался и после большой паузы тихо сказал: — Жаль, жаль мне Восточной Сибири. Опасаюсь за великую ее будущность — петербургские интриги угрожают ей. Увы, приближенным государя все это не нужно, им нужны деньги, деньги, деньги. — Лицо Муравьева неприятно покраснело.
Максутов молчал, и Муравьев, успокоившись, продолжал:
— Несколько лет твержу о том, что Англия угрожает Восточной Сибири. Прошу помощи. Все напрасно. В Петербурге никто и пальцем не шевельнет. Забывают о том, что действия англичан и североамериканцев во всех частях света имеют одну цель — собственный карман, а в выборе средств они не привыкли стесняться. Стыдно признаться, а ведь журнальные писаки больше записных политиков понимать стали. Кабинет российский все еще североамериканцев нашими друзьями считает: памятны, мол, еще конгрессу британские пули! А пишущая братия истину учуяла: одного хочет конгресс владений поболее и барышей повернее. Пока Россия кровью исходит, урвать все, что близко лежит, а коли далече, так и то не беда. — Муравьев взял со стола июльскую книжку "Современника" и протянул ее Дмитрию. — Откройте "Современные заметки" на пятьдесят восьмой странице. Там крестиком отмечено. Прочтите-ка.
Дмитрий пробежал отмеченный абзац.
Речь шла об эскадре командора Перри, который должен добиться того, чтобы японцы "открыли свои порты для торговли, позволили запасаться у себя водою и жизненными припасами кораблям, идущим в Калифорнию, — одним словом, вступили с североамериканцами в дружеские отношения, иначе североамериканская эскадра вступит с ними в недружеские сношения. Думали, что дело не обойдется без хлопот, что американцам придется попугать своих новоприобретаемых приятелей, чтобы "внушить" им, как справедливо сказано:
О дружба, кто тебя не знает,
Не знает тот и красных дней…
То есть: кто не хочет мирной торговли, тому приходится плохо…"
— Уразумели? — спросил Муравьев, принимая от Максутова журнал. Весьма радикальный журнал изрекает простую истину, а нам Петербургом предписано оказывать всяческое содействие и почтение Перри, если ему заблагорассудится прийти шпионить и к нашим берегам… Да-с, ныне весь мир увидал, каковы планы англичан на Тихом океане, каков их аппетит. Слава богу, случай помог нам отстоять Камчатку, а что будет завтра?
— Петропавловск спасла отвага солдат и матросов, ваше превосходительство! — возразил Максутов.
Муравьев остановился и взглянул на лейтенанта, словно тот высказал странную, неожиданную мысль.
— Отвага… — повторил Муравьев. — Ну разумеется. Завойко умеет ладить с людьми.
Отчего так холодно, так равнодушно звучит эта похвала? О пушках и порохе Муравьев спрашивал с большим интересом.
— Завойко, — продолжал Муравьев, — удалось кое-что сделать, потому что он знает: нельзя пренебрегать и толпою, лучше иметь ее в свою пользу, чем против.
Генерал-губернатор был откровенен с Максутовым. В какую-то минуту лейтенанту показалось, что Муравьев заинтересован в нем, но он сразу же отбросил эту мысль, как несерьезную. Неизвестно даже, пошлет ли его Муравьев ко двору с донесением о победе, — в Иркутске же или в Петропавловске Максутов решительно безразличен генерал-губернатору. Однако настроением Муравьева надо воспользоваться. Максутов обещал Завойко сделать все от него зависящее, чтобы вопрос об обороне Камчатки в навигацию 1855 года решился в интересах порта. Обо всем не напишешь в донесении. Многое зависит от настроения, случайного стечения обстоятельств, неведомых жителям Петропавловска. Муравьеву в сибирских делах принадлежит важная, едва ли не решающая роль! Зачем же он жалуется на Петербург, на интриги, расстраивающие его планы? Уж не готовит ли он Максутова к тому, что решение вопроса — оборонять ли Камчатку в будущем году или оставить ее неприятелю — зависит не от него, а от скрытых, враждебных сил в столице? Максутов постарается добиться ясности. Из разговоров со встречными чиновниками, из газет, попадавшихся ему на последних станциях под Иркутском, он понял, что в Крыму дела плохи. Радость, которую он привезет двору, не так уж велика, чтобы заставить забыть о потерях под Севастополем. При нынешних заботах от него могут отмахнуться, как от назойливой мухи, и предоставить камчатские дела беззаботному течению времени и злобе мстительных англичан. Может статься, что все будет зависеть от доброй воли, настойчивости и решимости Муравьева.
Пока Муравьев просматривал донесения Завойко, Максутов внимательно изучал кабинет губернатора. После практической меблировки "Авроры", простоты и уюта дома Завойко кабинет Муравьева подавлял не только масштабами, но и массивностью, громоздкостью всего, что наполняло его. Внушительность этого помещения, казалось, должна была возмещать недостаток действительной власти в условиях громадного, трудно управляемого губернаторства. Портреты Александра и Николая в золоченых рамах, массивный стол, высокие резные спинки кресел, темные латы рыцарей, стоящих по углам кабинета, ковры, которые глушили звук шагов, высокие окна в темных шторах — все это делало здесь нового посетителя как-то меньше, незначительнее. Маленький рыжеватый человек расхаживал по кабинету, действуя на воображение умной вкрадчивостью, мягкостью движений и скрытой энергией.
Муравьев позвонил и приказал дежурному чиновнику вызвать помощника правителя канцелярии. Явился высокий, крупнотелый коллежский асессор. Он двигался как-то странно — боком, особой канцелярской иноходью, откровенно подобострастной и, однако же, свободной, словно непринужденной. Лицо коллежского асессора показалось Максутову знакомым: бесцветные глаза, совершенно обезличенные толстыми стеклами очков, мясистый, в крупных веснушках нос и злой, чуть выпяченный, морщинистый рот.
Как только чиновник заговорил, Максутов вспомнил: он встретился с ним накануне под Иркутском. Удивительный контраст между крупной фигурой и противным голосом кастрата.
Чиновник сдержанно поклонился лейтенанту.
Генерал-губернатор распорядился срочно снять копии с привезенных бумаг, так как донесения Завойко и Изыльметьева должны следовать в Петербург.
— Старый знакомый? — спросил Муравьев, когда чиновник вышел.
— Я, кажется, встречался с ним.
— Это он обскакал вас с вашею же новостью. В жизни на коня не садился. А тут примчался — конь в мыле и сам ни жив ни мертв.
— Усердный чиновник, — неопределенно заметил Максутов.
— Говорун. Говорун и совершеннейший Молчалин. Вы знакомы с сочинением господина Грибоедова?
— Видел в театре.
— В дни моей молодости, — сказал Муравьев мечтательно, — сатира Грибоедова была куда как модной на Кавказе. Читали в списках, вслух, запершись. Молодежь тайком от начальства, начальство по секрету от молодежи… — Муравьев вспомнил о чиновнике и сокрушенно тряхнул головой. — Да-с, говорун. А у нас, как и везде, впрочем, говоруны берут верх… Идеальный чиновник, чудо нашего века.
Откровенность сановника начала утомлять Максутова. Ему вновь послышалось в ней что-то неестественное, какое-то необъяснимое желание расположить молодого офицера к себе. Поэтому он обрадовался, когда Муравьев вспомнил о знамени Гибралтарского полка, оставленном в приемной.
— Ваше превосходительство, — сказал Максутов, — разрешите мне вместе со знаменем представить одного из доблестных защитников Петропавловска.
— Извольте.
— Никифор Сунцов, рядовой двенадцатого сибирского батальона. Он застрелил командира английских морских стрелков, капитана Паркера…
— Прикажите явиться.
Муравьев распорядился позвать чиновников губернской канцелярии. Ему хотелось, чтобы при этой церемонии присутствовало как можно больше людей: пусть видят английское знамя, захваченное в пределах его в л а д е н и й.
Вскоре в зале собралось много чиновников.
Максутова в этом собрании занимали два человека — Муравьев и Никифор Сунцов. Они стояли друг против друга — прославленный генерал и рядовой солдат, блистательный вельможа, соправитель империи, и сибирский мужик, одетый в солдатское сукно.
Едва зал наполнился молчаливыми чиновниками, Муравьев преобразился. Будь кто-то невидимый вставил на место стержень, который был вынут перед приходом Максутова. Резкие повороты, властный тон, строгий, начальственный взгляд цинично-умных глаз. Сразу обнаружился горячий, нервный темперамент, взятый в тиски воли, выучки, воинской привычки.
Сунцов впился глазами в Муравьева: вот он каков, грозный вельможа, пославший на смерть Василия Овчинникова, друга и побратима Никифора…
Вспомнился Сунцову утрамбованный казачьими сапогами плац перед гарнизонной гауптвахтой, весеннее солнце, палящее затылки сибирских стрелков. Василий Овчинников, бледный, спокойный, с руками, туго скрученными на спине. Между нескончаемыми шеренгами солдат метался бригадный командир, угрожая гауптвахтой каждому, кто не оставит кровавого рубца на спине солдата, который оскорбил его, осмелясь схватить за эполет.
Овчинников, пригнувшись, двинулся сквозь строй.
Солдат прошел треть пути. Вдруг строй заволновался: вдали, у входа в полковую канцелярию, показался Муравьев в сопровождении офицеров. Ждали, что он помилует Овчинникова. Но Муравьев остановился в отдалении и, стащив перчатку с руки, поощрительно помахал ею бригадному.
Истязание продолжалось.
К вечеру Овчинников умер. Это случилось за неделю до отплытия сибирских стрелков по Шилке и Амуру.
Теперь генерал стоял против Сунцова.
Никифор угадал желание Муравьева и бросил знамя на ковер, к его ногам. Генерал-губернатор словно попирал побежденное знамя своим щегольским сапогом.
— Молодец! — сказал Муравьев покровительственно. — Низко ценишь гордое английское знамя!
Серые глаза Сунцова сверкнули из-под нависшей глыбы лба.
— Ваше превосходительство! — отчеканил он. — Англичане уронили его еще ниже: с земли пришлось подбирать.
Муравьев рассмеялся, и смешок, дребезжа в чиновничьих глотках, покатился по залу.
— Знаешь ли ты, что здесь написано? — спросил губернатор.
— Английский тигр и земля, ваше превосходительство!
Из предосторожности он не упомянул короны.
— Это не тигр, а леопард, — поправил Муравьев. — Но я спрашиваю о надписи.
— Не могу знать, ваше превосходительство!
— Per mare, per terram! По морю и по суше! Англия владычить хочет и на море и на земле… За "Георгием" приехал?
— Так точно!
— Откуда родом?
— Нерчинский. Из крестьян горного ведомства.
— Вижу, что хорошо служишь.
— Рад стараться, ваше превосходительство!
Максутова легко потянули за рукав. Он обернулся. Позади него, недалеко от коллежского асессора с голосом кастрата, стоял бравый есаул, совсем еще молодой человек, с русыми, резко спадавшими у уголков рта усами и бесцеремонным взглядом красивых карих глаз.
— Не томите меня, лейтенант, — сказал он трагическим шепотом. Говорят, вы привезли почту. Уверен, что там есть письмо и ко мне.
— От кого?
— Я Мартынов, — прошептал есаул. — Вы, оказывается, ехали следом за нами. Обидно. Есть письмо?
Максутов улыбнулся и показал руками: "Вот какое!" Есаул Мартынов ответил на улыбку, и лицо его стало вдруг простым, без налета развязности, которая почудилась Максутову.
— Спасибо! — Мартынов стиснул локоть лейтенанта. — Вы поселитесь у меня. Жду вас у крыльца. Условились?
Максутов кивнул. Мартынов, прячась за чиновничьи спины, пробрался к выходу.
В приемной коллежский асессор остановил Максутова. Тускло, безразлично смотрели его глаза сквозь толстые стекла.
— Генерал-губернатор приказал определить вас на квартиру. Угодно в гостиницу-с?
— Благодарю вас, я уже устроился.
— Позвольте полюбопытствовать, — пропищал чиновник. — Извините… служебные надобности-с, срочный вызов-с…
— Не знаю адреса. На квартире у есаула Мартынова.
— У Мартынова-с? — У чиновника было такое лицо, будто Максутов назвал ему адрес тюрьмы или притона.
— Да. А что?
— Не приличествует дворянину, — ответил чиновник. — Господин Мартынов принадлежит к худшему элементу местного общества. Да-с! Вы приезжий! Не хочу скрывать от вас…
— Вот оно что! — Максутов с растущей неприязнью смотрел на старческий рот чиновника. — Я натуралист, господин помощник правителя канцелярии. Интересуюсь всем и ничем не брезгую. Познакомился с вами, поживу у есаула Мартынова, надеюсь, что и лучшему иркутскому обществу буду представлен. И, небрежно поклонившись чиновнику, Максутов позвал Сунцова: — Идем, Никифор. Уже готова теплая изба и угощение.
IV
Внешность Мартынова обманчива. Округлый подбородок с ямкой посредине и карие глаза, насмешливо и бесцеремонно изучающие собеседника, не располагали к нему. Но стоило Мартынову улыбнуться — а улыбался он щедро, с полным радушием и откровенностью, — стоило заговорить, как уже он казался простым, привлекательным человеком, положительным и сердечным. В минуты молчания он напоминал штабного офицера, закаленного в сердечных боях и шутки ради напялившего мундир казачьего есаула — уж не для того ли, чтобы в чужом мундире увезти тайком невесту? Но вскоре под картинной насмешливой внешностью обнаруживался коренной сибиряк, основательный, резковатый, чуждый рисовке. Крепкий, как сибирский дубок, которого и ноябрьские морозы не заставят сбросить листву, он через полчаса после знакомства мял и тормошил Максутова, похлопывал по плечу медвежьей лапой и звал его на "ты".
— Письма Маши не осилил сразу. Успею и ночью прочитать. Тут надолго хватит, — сказал он, хвастливо взвешивая на ладони пакет.
Но в разговоре часто возвращался к Маше, спрашивал о ней, слушал Максутова недоверчиво, настороженно.
— Поверишь, — сказал он вдруг, — я иногда не могу вспомнить ее лицо. Стараюсь, лежу с закрытыми глазами — и ровно ничего. Сначала забылось выражение лица, а потом и черты стерлись.
— А портрета нет? — спросил Максутов.
Величать Мартынова по имени-отчеству было неудобно, но и короткое "ты" не получалось.
— Не оставила. Считает плохой приметой. С ней трудно.
— Маша — упрямая девушка, — согласился Максутов.
— Небось многим фрегатским вскружила голову?
— И не только фрегатским. — Максутов вспомнил Зарудного.
— Ну а тебе? — С наигранной свирепостью Мартынов так схватил его за борта расстегнутого сюртука, что затрещало сукно.
— Я, брат, не умею влюбляться с первого взгляда, — сказал Дмитрий.
— То-то же!
Мартынов отпустил его.
Весь день в доме есаула хлопали двери. Приходили друзья Мартынова познакомиться с Максутовым, услышать подробности из уст участника событий. Входили шумно, как в собственный дом, стряхивали с сапог и шуб снег. А снег падал уже третий день непрестанно, укрывая до окон деревянный домик вблизи рыночной площади.
Предсказания помощника правителя канцелярии не оправдались: к есаулу приходили приятные люди, с которыми Максутов легко знакомился. Если в Иркутске много такой молодежи, а в домах так тепло и уютно, то лучшего города невозможно себе и представить.
После утомительного путешествия по необжитым местам Иркутск, укутанный в мягкий светлый покров, с белыми садами, сизыми дымками, медленно ползущими из труб, и многоголосым пением колоколов, от которого Дмитрий уже отвык, наполнял сердце благодушным покоем. С первыми же морозами туман оседал мохнатым инеем на резных карнизах домов, на чугунных решетках, каменных и кирпичных выступах, на выпуклых буквах вывесок, на деревьях и оконных наличниках, придавая городу вид нарядный и сказочный. Максутову казалось, что и гости Мартынова приносили с собой частицу этого опрятного, светлого мира.
К началу ранних осенних сумерек в комнате остались только Николай Дмитриевич Свербеев, муж Зинаиды Трубецкой, чиновник дипломатической службы при Муравьеве, и Вячеслав Якушкин, сын декабриста, жившего в Ялуторовске вместе с Пущиным, Евгением Оболенским, Матвеем Муравьевым-Апостолом и другими.
Свербеев пришел за письмом из Якутска, от преосвященного Иннокентия, но Максутов очень скоро почувствовал, что у осторожного чиновника есть и на него самого какие-то свои виды.
Иннокентий, один из первых миссионеров православной церкви на Алеутских островах и побережье Тихого океана, человек властный, проницательный и умный, в письмах к Свербееву и Муравьеву использовал петропавловские события для доказательства того, что необходимо торопиться с заселением далекого приамурского края. Свербеев даже прочитал вслух одно место из письма Иннокентия:
"Со всею вероятностью можно сказать, что лишь только мы оставим Амур, то или американцы, или англичане немедленно овладеют им и уже не будут так вежливы с соседями нашими: они как раз и самим айгунцам покажут место за горами, а потом, пожалуй, и подалее…"
Свербеев не пил, говорил не спеша, гибкими, плавными фразами. Потом он заторопился. Он еще должен успеть домой к обеду. Обычаи этого дома для него священны. Он так счастлив в семье Трубецких! Трубецкому по-прежнему не дозволено проживать в Иркутске, и он, Свербеев, единственный мужчина в их доме.
— Отчего бы вам по дороге не заехать в Ялуторовск? — как бы невзначай спросил он Максутова.
Все смотрели на лейтенанта. Ялуторовск? Максутов припомнил: это в Западной Сибири, где-то в стороне от дороги в Петербург. Большой крюк. Почему Ялуторовск?
— Господа, — ответил Максутов уклончиво, — может статься, что донесение в Петербург повезет кто-нибудь другой.
— Об этом мы позаботимся, — уверенно возразил Свербеев. — Я спрашиваю на тот случай, весьма вероятный, если Николаю Николаевичу угодно будет командировать вас.
— Почему Ялуторовск?
— Вы окажете нам дружескую услугу, господин Максутов. Услугу личного характера.
— Я хотел бы знать, господа…
— В Ялуторовске проживают близкие нам люди. Мой родственник Евгений Оболенский… Там Пущин, там люди, которые вправе прежде двора узнать столь счастливую новость. Порадуйте их, Дмитрий Петрович, в многолетнем сибирском заточении!
— Почту за счастье! — воскликнул Максутов.
Он забыл об ответственности, которую берет на себя, соглашаясь на такую просьбу.
Уверившись в решимости лейтенанта, Свербеев попрощался. Он напомнил Максутову, что они увидятся вечером у Муравьева.
— Кстати, — сказал Свербеев, уходя, — прискакал милейший Александр Павлович Арбузов. Свиреп. Решителен. Рассказывает чудеса! Он уверяет, что господин Завойко назначил его на бот для перевозки угля паровой шхуне "Восток" с намерением убить храброго капитана газами разлагавшегося от сырости угля. — Свербеев высоко поднял ровные брови. — Так сказать, умышленное покушение! Какая ерунда-с!.. Арбузов заартачился, и господин Завойко отправил его из Камчатки, но в пути храброго капитана постигло горькое разочарование: вы, Дмитрий Петрович, опередили его новостью о победе, и этого он никогда не простит вам…
Это сообщение было сделано неожиданным тоном светского болтуна и повесы.
После Свербеева осталось какое-то неопределенное ощущение. Холодный ум, неприятная настороженность, назойливые славословия дому княгини Трубецкой и желание казаться старше своего возраста.
Мартынов называл его "зятем Трубецких". Видимо, он относился к Свербееву сдержанно. После ухода чиновника дипломатической службы переменилась атмосфера в комнате Мартынова, чем-то напоминавшей обиталище Зарудного. Мартынов повеселел. Живее зазвенели чарки, теснее, уютнее стало за столом, на котором горели свечи.
Якушкина есаул любил, но относился к нему несколько покровительственно и даже иронически, как деятельный, живой человек может относиться к мечтательному и медлительному другу. Каждый из них хорошо знал мысли другого, его странности и слабости. Именно таким людям простым, доброжелательным, свободно высказывавшим свои радикальные взгляды на общественное устройство России, — хотелось Максутову рассказать о том, чем стал для него Петропавловск-на-Камчатке и как изменится отныне вся его жизнь. Мартынов внимательно слушал Максутова, и после каждой выпитой рюмки удивленно и смешно потряхивал большой вихрастой головой.
Дмитрий рассказал Мартынову о своем разговоре с помощником правителя канцелярии. Есаул только рассмеялся:
— Если Муравьев и недолюбливает меня, то его он презирает. Взяточник. Сквалыга. Совершеннейшая мизерия.
— Однако ж держится он прочно, — вставил Якушкин.
— Как прыщ на спине! Держится, пока не слишком тревожит.
Взяв в руки гитару, есаул пропел хрипловатым голосом на мотив лермонтовской колыбельной:
Тих и кроток, как овечка,
И крепонек лбом,
До хорошего местечка
Доползешь ужом
И охулки не положишь
На руку свою.
Спи, покуда красть не можешь!
Баюшки-баю.
Якушкин попробовал было отобрать гитару у Мартынова, но тот только грозно нахмурился на него и продолжал:
Купишь дом многоэтажный,
Схватишь крупный чин,
И вдруг станешь барин важный,
Русский дворянин.
Заживешь — и мирно, ясно
Кончишь жизнь свою…
Спи, чиновник мой прекрасный!
Баюшки-баю.
Вячеслав Якушкин укоризненно смотрел на друга, пока тот пел знаменитые, строжайше запрещенные цензурой некрасовские строфы, а дождавшись конца, сразу же перевел разговор на другое.
— Как вам показался наш Николай Николаевич? — спросил он у Максутова.
— Признаюсь, господа, — помялся Дмитрий, — я нахожусь в затруднительном положении. Муравьев — человек не простой…
Мартынов присвистнул:
— Сложная штучка, но не настолько, чтобы при некотором уме не разобраться в его мудреном механизме.
Нетерпеливым жестом Якушкин отодвинул от себя тарелку остывших пельменей, надулся.
— Муравьев прекрасно владеет пером… — начал было он.
— А розгой — и того лучше! — съязвил Мартынов, наблюдая исподлобья за другом.
— Он умен, светски образован, — продолжал Якушкин, ожесточаясь.
— Боек, — вторил ему есаул.
Дмитрий решил, что они не впервые спорят об этом. Это чувствовалось по тому, как быстро собрались тучи, как мало потребовалось слов, чтобы атмосфера сделалась напряженной.
— Вздорное, пустое критиканство! — протестовал Якушкин, поматывая непомерно большой, в темно-русых волосах головой. — Образ мыслей Муравьева достаточно хорошо известен. Не он ли один из первых предложил государю упразднить крепостное право?
— Узрев в этом экономические выгоды России? — не сдавался есаул. Только выгоды! Если вам угодно знать, Николай Николаевич, не жалующий купцов и откупщиков, по естеству своему первый откупщик и промышленник империи.
— Неправда! — горячился Якушкин. — Он смягчил участь ссыльных, героев четырнадцатого декабря…
— Чтобы Россия аплодировала ему! — гремел Мартынов. — Для того, что ты зовешь смягчением участи, Муравьеву не нужно было пошевелить и мизинцем. А польза велика: нынче его славословят все доверчивые юнцы: "Ах, Муравьев смягчил! Муравьев дозволил!" Полно тебе назад глядеть. Нынче новые времена, и у голубых мундиров[31] заботы не о героях Сенатской площади. Муравьев это отлично понимает.
— Алеша! Алеша! — с болью и сожалением твердил Якушкин, которому недоставало сил бороться со страстной убежденностью Мартынова. — Не приведет это к добру…
— Я не ищу добра для себя, друг мой, — ответил Мартынов мягко.
Максутов устроился в теплом, уютном углу под олеографией "Осада Туртукая" и любовался Мартыновым. Он был рад случаю, который свел их здесь, вспоминал немногие, полные детского преклонения слова Маши о Мартынове и с сожалением думал, что такой человек, как Мартынов, не сможет принести ей семейного счастья. "Натуральный холостяк, — думал Дмитрий. Своенравный, азартный… Такого не засадишь в домашнюю клетку…"
Между тем Якушкин, подкупленный мягкостью последних слов Мартынова, приободрился.
— Алексей не хуже моего знает, как трудно приходится Муравьеву, обратился он к Максутову. — Вечные интриги петербургских завистников, доносы Горного департамента, унизительные клеветы… А здесь не легче: своевластие золотопромышленников, косность имущего класса, предрассудки, нищета… Муравьеву приходится лавировать, колебаться…
Мартынов встрепенулся и горячо принялся за прежнее:
— Он колеблется между желанием скрутить всех в бараний рог и стремлением прослыть свободомыслящим!
Спор разгорелся с новой силой. Якушкин ссылался на целесообразные государственные акты Муравьева, на создание Камчатской области, на поддержку Невельского, организацию сибирской флотилии, на то, что Муравьев охотно окружал себя людьми, близкими к декабристам — с ним, кроме Свербеева и Якушкина, работали Бибиков, Беклемищев, — и не мешал им поддерживать частную переписку со ссыльными. Мартынов, не отрицая известных фактов, в простых, насмешливых словах вскрывал их истинный смысл, и гуманные деяния Муравьева тускнели.
Когда Якушкин упомянул об образовании забайкальского казачьего войска, Мартынов резко вскочил с места и, распахнув дверь в соседнюю комнату, позвал Сунцова.
Солдат явился пунцовый, пышущий жаром. Он успел попариться в крохотной бревенчатой бане, которая чуть торчала из-под снега в углу двора, и досыта напиться чаю.
— Кто ты есть? — лукаво воззвал есаул.
— Рядовой двенадцатого сибирского батальона Никифор Сунцов.
— Родом?
— Из Нерчинска. Из крестьян Горного ведомства.
Мартынов представил Сунцову Якушкина:
— Вячеслав Иванович Якушкин.
Светлые глаза Сунцова с интересом уставились на озадаченного чиновника.
— Вячеслав Иванович интересуется: доволен ли ты, братец, службой? спросил Мартынов.
— Так точно, — не задумываясь ответил солдат. — Доволен и рад!
Есаул, словно умышленно, копировал дневной разговор генерала с Сунцовым и чего-то ждал от солдата.
— Жалует государь рекрута? — подмигнул Мартынов.
— Ох, и жалует! — ответил Сунцов неопределенно.
— Поди, не так, как ссыльнокаторжных?
— Известно, рекрут из свободных крестьян не чета каторжнику.
— Неужто хуже?
— Как можно?! Рекрута противу государева преступника вдвое жалуют!
— Вдвое?
На сей раз и Мартынов насторожился: что еще на уме у этого сметливого солдата?
— Ссыльнокаторжный отработает на руднике пятнадцать, по крайности двадцать лет — и прощай острог, прощай мелкозвон[32]. Опять он свободный, гульный человек. А безвинному нерчинскому крестьянину в рекрутском звании сорок лет службы положено. Посчитай-ка, барин!
— Действительно, вдвое! — торжествовал Мартынов. — И служба ничем не легче каторжной. Он и в рудниках и в соляных варницах, у раскаленного чрена[33]. Отравленный рудой, газами, парами…
— Хорошо, если военная оказия случится, — словно извиняясь, добавил Сунцов.
— Да, — зло сказал Мартынов, — отменно воюет русский мужик, золотые у него руки, а голова и того лучше. Но горек его путь к подвигу. Неужто ты, Вячеслав, не знаешь, — укоризненно бросил он Якушкину, — что рекрут и на преступление идет, только бы попасть ему из бессрочной каторги в срочную, получить срок, хоть и десятилетний, как великую милость, чтобы потом вместе с домочадцами стать свободным? Или каменные стены присутственных мест закрыли от тебя мир, заглушили людские крики и стоны?
Неуверенные возражения Вячеслава Якушкина не могли остановить потока его гневных слов. Мартынов не рисовался, подобно Муравьеву, не витийствовал, — он любил, страдал и верил. И от его справедливых слов события в Петропавловске освещались новым светом, становились более значительными, дорогими для Максутова. Само собою пришло решение: если его пошлют в Петербург, он непременно заедет в Ялуторовск.
А Мартынов, не сводя глаз с притихшего Якушкина, запел свою любимую песню:
Звенит звонок, и тройка мчится.
Несется пыль по столбовой;
На крыльях радости стремится
В дом кровных воин молодой…
С тихой горечью Мартынов пел о солдате, который пятнадцать лет не видел отчего дома. Но вот показалось родное село, непрошеная слеза явилась на глаза.
Звени! Звени, звонок, громчее!
В его глуховатом голосе Максутову невольно передались и тревога, и необоримое волнение, и рыдания, теснившие грудь солдата.
Лихая тройка, вихрем мчись,
Ямщик, пой песни веселее!
Вот отчий дом!.. Остановись!
Есаул и сам ощущал, как глаза застилает слеза, когда растерянно, забыв о мелодии, выговаривал слова служивого, потрясенного тем, что родные не узнают его:
Я вам принес письмо от сына,
Здоров он, шлет со мной поклон;
Такого ж вида, роста, чина,
И я точь-в-точь, две капли он!..
И все четверо — есаул, влюбленный в него Якушкин, сероглазый Сунцов, Максутов, от которого прочь отлетели и сон и усталость, — жили в эту минуту одним чувством, думали одну думу.
Долгое, нерадостное молчание, навеянное песней Мартынова, прервал Вячеслав Якушкин.
— А в Крыму дела плохи, — глухо проговорил он, весь как-то съеживаясь. — Неприятель свозит стотысячную армию, прокладывает железную дорогу к самым позициям. На Украине бунтуют мужики. Кровь… Слишком много крови…
Мартынов порывисто поднялся. Максутов еще не видел его таким на протяжении всего вечера: беспощадное выражение колючих глаз, рот, оскаленный яростью и гневом.
— Россия обновится в святой крови! Эта кровь не будет пролита даром. Слышишь, Якушкин?!
К дому Муравьева подкатывали сани, подъезжали колесные экипажи, санный путь только что установился, и многие еще ожидали оттепели.
Ни Мартынов, ни Якушкин не были званы к Муравьеву. Они проводили Максутова до самого подъезда.
— Желаю вам хорошо повеселиться, — сказал Якушкин.
— По крайней мере не умереть с тоски, — добавил Мартынов.
Впервые за долгое время очутился Максутов в шумном чиновном собрании. Вначале им завладели Муравьевы — генерал-губернатор, его жена Екатерина Николаевна, которую муж ласково звал Катенькой, и старая дева Прасковья Николаевна Муравьева, такая же некрасивая, как ее брат, но без его умного, оригинального выражения лица. Серолицая и злая, она, по-видимому, давно потеряла веру в счастливый случай, — даже присутствие Максутова, офицера, холостяка и героя дня, не вызвало в ней интереса.
Муравьев был любезен, внимателен и, знакомя Максутова с местной знатью, успевал шепнуть о каждом из гостей что-нибудь злое, остроумное, обнаруживая насмешливый ум и независимость суждений. Слушая его, Максутов готов был скорей согласиться с характеристикой Якушкина, чем с резким отзывом Мартынова. Да, в этом живом, умном человеке, обладающем большими познаниями в литературе и истории, трудно было предположить злой умысел или деспотизм.
Максутов не скрыл своей радости, когда Муравьев сказал, что решил послать его в Петербург.
— Василий Степанович просит об этом, — добавил Муравьев, словно оправдываясь перед Максутовым.
— Благодарю вас, ваше превосходительство.
— В Петербурге вам предстоит нелегкая миссия, — начал Муравьев.
— Я сделаю все, — с готовностью сказал Максутов. — Я полюбил Камчатку, как родной дом…
Муравьев остановил его:
— Я не о том, Дмитрий Петрович. В Петербурге ваша семья. Вы понесли тяжелую утрату. ("Отчего я так редко вспоминаю Александра?" — с грустью подумал Дмитрий.) Слабые духом отчаиваются, они ни в чем не находят забвения. Иные ищут утешения в религии. Нам же, друг мой, не должно следовать примеру слабых. Мы помним о России!
Максутов сосредоточился. Но губернатор вдруг перешел на будничный, деловой тон:
— Ваши бумаги готовы. Завтра попрошу вас зайти ко мне для исполнения некоторых формальностей — и с богом в дорогу.
О Камчатке толковали беспрестанно. Только Муравьев, его сестра и красивая Катенька словно забыли о существовании Петропавловска и о том, что привело молодого офицера в Иркутск. Екатерина Николаевна сопровождала мужа в его путешествии на Камчатку пять лет назад, помнила уютную ложбину между Никольской и Петровской горами, малый внутренний рейд, ширь Авачинской губы и не донимала Максутова расспросами.
Муравьев все время, пока удерживал около себя гостя, говорил с ним о Кавказе и Крыме. Клеймил вероломство Австрии, принудившей Россию очистить завоеванные кровью русского солдата дунайские княжества, и тут же уверял, что "в целом свете один только Нессельроде и мог поверить в искренность и дружество австрийского императора".
— После Альмы, — сказал Муравьев, нервно постукивая по паркету носком сапога, — мир решит, что у нас нет больше генералов. Может быть, флотские спасут честь России, я верю в счастливую звезду Севастополя. А как трудно воевать! Перед нами нынче не горцы и не одни фанатики турки, а Европа-с, вооруженная до зубов, армия, ни в чем не испытывающая нужды. Уж поверьте мне, после Синопа Англия потеряла покой, она будет из кожи вон лезть, только бы покончить с русским флотом, пустить его ко дну или на веки веков запереть в Черном море… К ним нынче и американские инженеры прибыли телеграфический кабель от Балаклавы до Варны прокладывать, для связи со столицами, а у нас неразбериха, хаос, пороху нет, угля не хватает и для нескольких пароходов, солдаты гибнут от болезней, напрасно ждут медикаментов. Нет, нет твердой руки… в армии, — добавил он.
В словах Муравьева звучала искренняя горечь, тревога за судьбы России и вместе с тем едва уловимая честолюбивая нотка: "Дали бы мне право командовать, руководить операциями в Крыму, я многое спас бы!.."
Во всех других кружках, закоулках зала и в нескольких прилегавших к нему комнатах то и дело заходил разговор о Камчатке. Максутову надоели однообразные вопросы, праздный по большей части интерес к драматическим событиям в Петропавловске и бесконечные толки о том, каких наград могут быть удостоены камчатские чиновники. Он видел, что интерес к этому событию подогревался его присутствием и уверенностью, что самому губернатору приятно видеть это патриотическое оживление. Не будь здесь Максутова, подай Муравьев малейший знак к тому, чтобы перейти к обычным, каждодневным делам, — и все это разряженное сборище с радостью отдастся своим мелким страстишкам, праздной болтовне, нудному коловороту местной жизни.
— …мы лишились нескольких храбрых защитников наших, — скорбел протоиерей Прокопий Громов, — и забвенна будь десница наша, если мы не будем всегда возносить молитвенно имена их у жертвенника Христова! — И добавил будничным тоном: — Но число их весьма невелико, так что порой одна буря на море сопровождается не меньшею потерею…
Максутов не стал больше слушать. Миновав группу чиновников, в центре которой недавний его знакомец — помощник правителя канцелярии самодовольно утверждал, что "безуспешное нападение на нас неприятеля доставило нам величайшую честь перед лицом всей России", — он остановился у портьеры, разделяющей две комнаты… В соседней было оживленно, и уже первые услышанные слова заставили его насторожиться.
— …Пришед по назначению, я просил командира батареи господина Гезехуса, чтобы прислуга из писарей зарядила орудия через одно ядром и картечью, ядром и картечью…
Голос показался Максутову знакомым. Он заглянул в комнату, — там был Арбузов, окруженный офицерами, молодыми чиновниками, девицами.
— …Да-с, ядром и картечью, — увлеченно продолжал он. — Я приказал казакам нарезать шашками травы и прикрыть ею орудия. Посадив бойких писарей за насыпью, я, господа, сам стал на банкет. Вскоре явились два англичанина в красных мундирах с белыми перевязями…
Несколько женских голосов одновременно воскликнули: "Ах!" — не то с ужасом, не то восхищенно.
— …За ними подошли еще четверо и вздумали прицеливаться по мне, как по единственной живой мишени, — голос Арбузова неестественно возвысился. В простоте сердечной, еще не зная полета штуцерных пуль, я стоял и только грозился им саблей. Неприятели, пошутив со мною и не пробуя стрелять, вздумали возвратиться…
Кровь прилила к голове Максутова, застучало в висках.
"Какая пошлость, какая низость выставлять дело в таком виде ради своего самолюбия!"
— Тогда я, господа, — Арбузов сделал паузу, рассчитывая на наибольший эффект, — дернул за шнурок, сделал выстрел, и неприятель бежал, подхватив убитых на руки.
Некоторое время голос храброго капитана тонул в одобрительном гуле. Арбузов достиг своего: он был снова героем дня, по крайней мере здесь, в комнате, заполненной иркутскими простаками и недорослями. Окрыленный, он продолжал:
— От угощения Завойко я отказался, господа. Я отобедал за общим столом с чиновниками, людьми скромными, умеющими ценить храбрость и воинские заслуги. Не скрою, господа, камчатские чиновники предложили мне выдать за своими подписями свидетельство о том, что спасением порта они обязаны мне, а не генералу Завойко… Сам Петр Илларионович Васильков, тамошний судья, дважды делал мне подобное предложение…
— Неужто вы отказались? — изумилась одна из слушательниц.
— Да, — решительно ответил Арбузов, — я отклонил от себя эту честь. Видимо, Арбузову показалось обидным так быстро расстаться с лавровой ветвью победителя, и он закончил многозначительно: — Я просил их только подтвердить это под присягой тогда, когда окажется нужным!
Максутов отдернул портьеру и вошел в комнату. Он не находил подходящих слов и неподвижно уставился на Арбузова, но тот ничуть не растерялся. Мартынов, вероятно, знал бы, как поступить! Уж он натворил бы чудес: дал бы пощечину лжецу, дрался бы с ним на дуэли, примерно расправился бы с ним.
— А-а-а! Дмитрий Петрович! — радушно приветствовал его Арбузов, поднимаясь навстречу.
Взбешенный Максутов резко повернулся и, не ответив на приветствие, направился к выходу.
На лестнице его нагнал помощник правителя канцелярии.
— Дмитрий Петрович? — окликнул он. — Так рано?
— Я отвык от балов, — буркнул Максутов, накидывая на плечи шинель, и к тому же устал.
— Жаль, жаль…
Чиновник кокетливо склонил голову.
— Два слова… — заискивающе сказал он, понизив голос. — Если вам случится по пути заехать в Ялуторовск, я попросил бы вас передать…
Максутов не дал ему договорить:
— В Ялуторовске я, может статься, и побываю, но от ваших поручений увольте. Пользуйтесь казенными курьерами. Так благонадежнее…
На улице было тихо. Молодой месяц не мог пробиться сквозь серую пелену и обозначался на небе светлым, матовым пятном. Редкие снежинки медленно кружили и падали на дорогу.
Утром Муравьев принял Максутова запросто, как старинного друга, пожурив за неожиданное исчезновение.
— Катенька очень огорчилась… — Узнав причину бегства, он долго и искренне смеялся. — Арбузов! Неисправимая личность! Честолюбец и, вероятно, храбрец. Уж я ему окажу прием, могу вас заверить — не обрадуется!
Сегодня и Максутову казалось, что не стоило так сердиться на человека, полного спеси и смешных слабостей. Бог с ним!
Наконец Максутов решился спросить о Петропавловске. Захочет ли правительство оборонять порт в будущем году? Что полагает сделать генерал-губернатор?
Столь прямые вопросы редко кто задавал Муравьеву. В Иркутске за ним укрепилась репутация резкого, вспыльчивого человека, готового мгновенно сменить кошачью мягкость и вкрадчивость на злобное, хищное рычание. Обычно ждали вопросов Муравьева. Даже знаменитый Бенардаки, откупщик-золотопромышленник, соперничавший фактической властью с генерал-губернатором, при встречах с ним был кроток и сговорчив. Бенардаки не перечил Муравьеву — перечили деньги, миллионы, о которые разбивались энергия и настойчивость Муравьева.
Но Максутов и на этот раз почувствовал, что Муравьев с ним радушнее и терпеливее, чем с другими.
— Будет ли и в 1855 году спасен Петропавловск, который протоиерей Громов изволил вчера назвать богоспасаемым градом? — спросил лейтенант.
— Я знал, что этот вопрос вас заинтересует, — ответил Муравьев, протягивая Максутову какую-то бумагу. — Это копия письма, отправленного час назад нарочным курьером на Камчатку. Письмо ответит на все ваши вопросы и тревоги.
"Хладнокровие и распорядительность ваши, — писал Муравьев, — личное посещение всех пунктов бывших действий, при мужестве войск, одушевленных вами, было главнейшими причинами блистательного отражения неприятеля. Я поставил себе приятную обязанность представить об этом его высочеству[34]. Прошу вас принять от меня изъявление искренней, душевной признательности, поздравить от моего имени всех тех, кто удостоился принять участие в этом деле, покрывшем славою русское оружие на отдаленнейшем краю нашей империи. Вместе с тем уведомляю ваше превосходительство, что от лейтенанта кн. Максутова я получил все представления ваши, касающиеся доставления весною будущего года разных предметов на Камчатку, и соображения ваши, относящиеся до защиты Петропавловского порта на случай нападения неприятеля в будущем году. Относительно доставления на Камчатку разных предметов продовольствия и прочего мною сделано уже здесь надлежащее распоряжение, равно как и об отправлении по Амуру всего необходимого для усиления Петропавловского порта; о некоторых же артиллерийских предметах я вхожу ныне же с представлением к его императорскому высочеству. Все эти предметы, команды и продовольствие будут сплавлены по Амуру с первой возможностью плыть по этой реке и будут доставлены на Камчатку".
— Как видите, мы не намерены терять и часа, — сказал Муравьев, принимая письмо из рук Максутова.
— А если неприятель учинит нападение весною? — спросил лейтенант.
— Что ж, пути господни поистине неисповедимы. У нас нет средств доставить среди зимы на Камчатку продовольствие и артиллерийское снаряжение. К тому же нужно получить благословение Адмиралтейства. Я надеюсь, что ваши энергичные представления в Петербурге окажут нам большую помощь.
— Я приложу все усилия, ваше превосходительство.
Максутов поднялся.
Муравьев осторожно взял его под руку и стал прогуливаться по пустынному кабинету, от одного рыцаря, закованного в латы, к другому. Полились жалобы на Петербург, на министров двора, на Горный и Азиатский департаменты.
— Нас не жалуют в Петербурге-с, считают крамольниками, фантазерами. Живем смирно, из повиновения не выходим, а условия таковы, что уж лучше бы, как князю Гагарину, петлю на шею — и конец мытарствам, — свободной рукой Муравьев провел по горлу. — Гагарин помышлял отделить Сибирь от России. Удельным князем возомнил себя! Я же хочу одного — добра, процветания края. Но никому еще столько не вредили осторожные политики, никого они еще не донимали так, как меня. Им хороши были генерал-губернаторы, которые любили есть, пить, волочиться и наживаться! А я хочу разрабатывать железные руды, серебро, свинец, графит… Прошу дозволения добывать золото и употреблять его на укрепление Сибири и Камчатки, хочу обложить пошлиною охотских китов — легкую добычу чужеземцев — и сей доход употребить на тот же предмет. И что же? Всюду тычки и подножки. Горный и Азиатский департаменты заключили между собой союз и объявили меня в осадном положении. Пошли на меня войной, — конечно, кабинетною, чернильною, дипломатическою… Но разве может солдат, идущий на приступ, беречь свою жизнь! — Муравьев остановился и сказал проникновенно, убеждающе: — Милостивый государь! Если вы удостоитесь высочайшей аудиенции, я хочу, чтобы вы поведали его величеству о нуждах края, который, я надеюсь, никогда уже не будет безразличен вам. Государь неизменно интересуется мнением людей, лично побывавших в отдаленных местах империи.
Лейтенант слушал Муравьева молча, всем своим видом выражая согласие с ним и сочувствие его затруднениям. Муравьев унялся только, когда ощутил, что Максутов достаточно подготовлен к роли, которую ему придется сыграть в Петербурге.
— Еще один совет, лейтенант, — сказал он. — Если вам случится ехать не прямо, а с остановкою, скажем, в Ялуторовске или другом пункте, куда нередко влечет молодежь, сохраните это в тайне.
Муравьев понимающе улыбнулся. Максутов вспомнил любопытного помощника правителя канцелярии. Так вот оно что! Оказывается, роли распределены точно. Презираемый чиновник необходим высокому сановнику.
— Я еще не думал об этом, — солгал Максутов.
— Мой совет на всякий случай, — продолжал Муравьев. — Я и сам стараюсь облегчить участь несчастных страдальцев.
— Мне говорили об этом.
— Кто? — быстро спросил Муравьев.
Максутов замешкался ответом.
— Не хотите — не надо, ради бога!..
— Вячеслав Иванович Якушкин. И не только он.
— Суровость правительства ничем не оправдана, — веско заметил Муравьев. — Эти люди более не представляют собой опасности, они принадлежат прошлому. У двора и правительства есть более современные противники, — эти люди свободно расхаживают по петербургским улицам, издают журналы, возмущают чернь. Нищие, голодные студенты. Выскочки, осмеливающиеся поучать Россию. Этакое российское третье сословие… Вот о ком думать надобно. Освобождение декабристов нанесло бы ущерб новейшим подстрекателям. Пора забыть, пора и простить. Я ведь и сам стою за отмену крепостного состояния, — сказал Муравьев и поспешно добавил: — Но без потрясений в государстве. В этом пункте я решительно расхожусь с горячими головами…
Через час, поблагодарив Мартынова за гостеприимство, Максутов забрался в курьерский возок. Потеплело, и санная дорога испортилась. Это было неприятно, — он уже предвкушал удовольствие быстрой и покойной езды в санях. Но несмотря на тряску, он вскоре после переправы через Ангару у Вознесенского монастыря задремал. Сказалась бессонная ночь, проведенная в разговорах с Мартыновым.
Эти разговоры, привлекательный образ есаула и были самым дорогим, самым важным, что увозил из Иркутска лейтенант Дмитрий Максутов.