Курьерская тройка выехала в ворота. Максутов обернулся и увидел какой-то предмет, алевший в дорожной грязи. Это была солдатская, с малиновым околышем фуражка Прохора.
К дому Дмитрий Максутов поехал не широким проселком, а лесной дорогой. Колеса наезжали на обнаженные корни сосен, и возок сильно потряхивало. Даже после могучего очарования сибирской тайги и далекого русского приволья тишина подмосковного леса, уже по-зимнему неподвижного, строгого, с лазоревыми куполами над взлетевшими вверх ярусами хвои, глубоко трогала душу.
Вот группы сосен, лесные уголки с зарослями кустарника, слева сосна, раздвоенная на высоте человеческого роста, — не сюда ли забирался он вместе с Прошкой, наблюдая за мелькающей меж деревьями лесной дорогой? Или вот едва заметный бугор и рядом яма, вырытая бог знает зачем. Кажется, здесь хоронились самые крупные и сочные ягоды земляники? Бегут солнечные полосы по широким крупам лошадей, по возку и пассажирам, а мысли Дмитрия торопливо пробегают вереницей лет и неизменно возвращаются к безногому Прохору.
Еще не миновав леса, Максутов прислушался к далекому, неясному гулу и приказал свернуть к экономии, находившейся в полуверсте от господского дома. Когда в просвете леса замелькали хозяйственные постройки, до слуха Дмитрия уже отчетливо донеслись чьи-то вопли и выкрики. Приказав вознице остановить лошадей, Максутов и Никифор Сунцов пошли вдоль длинной конюшенной стены и, обогнув ее, замерли изумленные.
Постройки вытянулись в две перпендикулярные друг другу линии. Площадь внутри этого огромного прямого угла с колодцем посредине, с коновязью и корытами для водопоя была полна мужиков. Рота солдат, стоявших спиною к Максутову, двумя шеренгами оцепила толпу.
— Видать, повсюду война, ваше благородие, — сказал Сунцов. — Воюет Россия…
С двух сторон к экономии рвались женщины, но солдаты, расставленные в десяти саженях от построек, сдерживали их, угрожая штыками. Женщины окрестных деревень бежали по оттаявшей, вязкой пахоте, метались по луговине.
Навстречу Дмитрию бросился жандармский унтер-офицер и, взяв под козырек, удивленно уставился на его флотский мундир.
— Что тут у вас стряслось? — спросил Максутов, ответив на приветствие жандармского чина.
— Ждем подкреплений, ваше благородие! — отрапортовал унтер-офицер. Бунтуют… — Он с ожесточением ругнулся.
На площадке перед крыльцом экономии шла экзекуция. Глухой ропот то и дело прокатывался по толпе. Толпа приходила в движение, стоявшие на коленях люди вскакивали, но солдаты по команде жандармского штаб-офицера направляли на людей заряженные, с примкнутыми штыками ружья, и люди медленно опускались на колени.
Дмитрий растерялся. Он заметил сутулую, квадратную в плечах фигуру своего приемного отца — князя Петра Кирилловича, станового пристава и исправника, которые командовали поркой. Тут же он узнал и известного в округе ходатая по народным делам, мещанина Федора Федоровича Пыхачева, со связанными руками, с запекшейся кровью на лбу. Князь Петр Кириллович Максутов, майор в отставке, был в старом своем Преображенском мундире. Он восседал в кресле, окруженный помещиками.
Перед князем стояло двое крестьян, отец и сын. Оба темно-русые и сухощавые. Парень был много выше отца и бесстрашно смотрел в глаза Петру Кирилловичу, старик часто переступал с ноги на ногу и неуверенно поглядывал по сторонам.
— …Стало быть, хотим в ополчение, — громко басил парень, видимо не раз обдумав каждое слово. — Царский указ вышел мужику: кто в ополчение войдет, тому от барина воля…
— И семействам, — певуче вставил старик, — от мала и до велика!
— Где же этот указ? — спросил жандармский штаб-офицер.
— Указ весной вышел, — уверенно ответил парень, сжимая обеими руками рваный заячий треух. — Еще до пахоты! А становой пристав пропил царев указ у барина в дому!
Тучный, розоволицый помещик, с виду совсем еще молодой, крикнул с крыльца срывающимся фальцетом:
— Врешь, скотина! (Отец и сын были его крепостными.) Погоди, сдам я тебя в рекруты, еще в ногах валяться будешь! Отправляйся домой и жди.
Старик тяжело переступил с ноги на ногу и, словно под тяжестью, сгорбился. В разрезе его рубахи, среди седоватых волос на тощей груди, блеснул нательный крест.
— Чего ждать-то-о-о? — сказал он протяжно. — Пока всех земля возьмет? Холера не ждет, и барин не ждет, а ноне и бессрочно отпущенных под ружье взяли. Дождались, видать…
— И ты, хромой лапоть, в ополченцы! — цыкнул на него моложавый помещик. — Так-то ты роду нашему за добро платишь?!
— И я, — ответил старик просто. — И старые кости воля греет. Мне что под барином пропадать, что под турком — один расчет. (Максутов вспомнил смерть Цыганка, его мучительный вопрос капитану.) За волю для сынов моих и внуков я на все согласный, — закончил старик проникновенно и, повернувшись к штаб-офицеру, бесстрашно подался ему навстречу. — Вот хоть и ты, вынь сабельку да рубани меня надвое…
— Про-о-очь! — закричал взбешенный офицер.
— Не прочь! — упрямо ответил старик и показал рукой на толпу. — Нет им пути назад.
— Верно, Трофим Ермолаич, — спокойно сказал Пыхачев, с какой-то нежностью наблюдавший за стариком. — Назад дороги нет.
Все оглянулись на Пыхачева, а штаб-офицер занес над его головой ременную плеть.
Дмитрий немного знал Федора Пыхачева. Сын чиновника из обнищавших дворян, уроженец этих мест, Пыхачев в прошлом был одним из многообещавших студентов Московского университета. В 1835 году его, тогда уже студента третьего курса, изгнали из университета за сочинение "возмутительных стихов" по поводу введения министром просвещения Уваровым обязательных предметов — богословия и церковной истории.
Спустя два года с паспортом на имя Ивана Сергеевича Таганцева, сына мелкопоместного вологодского дворянина, Пыхачев попал в Киевский университет св. Владимира, но и оттуда во время студенческих беспорядков 1839 года был исключен. Университет тогда временно закрыли, и Федор Федорович счел за благо, не теряя и часа, оставить Киев.
Вернувшись в Подмосковье, он поселился в родительском доме, но вскоре похоронил отца и вынужден был содержать себя и старуху мать. Пыхачев нанимался репетитором в некоторые дома ближнего уездного городка, тащился туда, делая по двенадцать верст ежедневно; пробавлялся случайными заработками; носил неизменную — хотя ему было уже за сорок — кличку "студент" и почти все свое время отдавал нуждам и бедам крестьян, составляя бумаги и прошения в разные адреса, грозя самодурам помещикам судом, гласностью, сенатом.
Крепостники ненавидели этого умного, тщедушного с виду человека с волнистой русой бородой и грустным — из-под стекол пенсне — взглядом усталых синих глаз. Они называли его не иначе как "крамольником" и "смутьяном".
Дмитрий встречал Пыхачева у дяди. "Студент" иногда подолгу гостил в Ракитине и проводил время в беседах с Иваном Кирилловичем. Нередко встречи их оканчивались ссорой, Пыхачев уходил тогда раздраженный, отказывался от лошадей и долгие месяцы, пока князь не посылал за ним, не появлялся в Ракитине.
…Теперь Федор Пыхачев стоял перед палачами и в угрюмом спокойствии наблюдал за происходящим.
Первое естественное движение души Дмитрия — броситься к Петру Кирилловичу и рассказать ему о смерти Александра — сразу же пропало. Хоронясь за двумя шеренгами рослых солдат, он приблизился к зданию экономии и уже мог расслышать не только человеческую речь, но и свист лозы, которою секли крестьян.
Вот становой пристав ударами нагайки выгнал из толпы к месту экзекуции новую группу мужиков. Молча стояли они перед понятыми и казаками, пока исправник заносил их имена в списки. Молча стали стаскивать с себя худые зипунишки, рваные шубейки, серые домотканые рубахи.
Петр Кириллович остановил их.
— Сто-о-ой! — закричал он с крыльца протяжно, на воинский манер. Будете повиноваться и работать, как прежде работали? — Мужики молчали. Ну! — крикнул князь Максутов, сходя по ступенькам к мужикам.
— На барщину не пойдем, — громко ответил чернобородый худой мужик, глядя в упор на приближавшегося помещика. — Желаем кровь проливать за царя-батюшку, а в крепость назад не войдем!
— Сво-о-олочь! — в бешенстве закричал Петр Кириллович, метнулся к Пыхачеву и сгреб в кулак его бороду. — Ты научил? Ты? Говори!!
Мужики угрюмо смотрели, как мотается, словно неживая, голова их заступника.
— В Сибири сгною! — захлебывался яростью Петр Кириллович. — Всех в рекруты сдам, хоть и без зачета…
— Твоя воля, барин, — сказал чернобородый, — а только не гоже тебе, князь Петр Кириллович, супротив государевой воли идти.
— Истинно! — закричал Пыхачев срывающимся голосом. Пенсне, прикрепленное к шнурку, плясало на его груди. — И не только воля дарована вам, мужики, но и рекрутчины до правнуков своих знать не будете. Верите мне? — воскликнул он в подвижническом экстазе.
— Ве-ерим! — пронеслось по толпе.
— Дворяне и помещики — отчизне изменники! — Пыхачев смотрел на князя Максутова горящими, ненавидящими глазами. — Откупаются они от выборов в ополчение! Шкуру берегут!
Петр Кириллович даже за сердце схватился от неожиданности. Он попятился к крыльцу и, широко разевая рот, повторял одно только слово:
— По-роть! По-роть! По-роть!
Дмитрий невольно отступил на шаг, судорожно сжимая руку Сунцова.
— Что, Дмитрий Петрович, — прохрипел Сунцов, — крепко жжет мужицкое горе?
От крыльца долетела отрывистая речь князя Максутова:
— Никого не пощажу… Бунтовщики…
Краска стыда, жгучего, пронзающего насквозь, залила щеки Дмитрия.
Становой пристав кинулся к стоявшим особняком старику с сыном и в слепой злобе взмахнул плетью. Беззвучно обвилась вокруг головы старика плеть-свинчатка, и конец ее впился в глаз мужика. Дернув плеть, пристав уже замахивался на побледневшего парня, а старик с кровоточащей дырой вместо глаза постоял несколько секунд пошатываясь и рухнул на землю.
— Наших-то как полосуют! — истошно закричал кто-то высоким голосом, долетевшим до толпы женщин и вызвавшим ответный вопль. — Чего стоять! Ждать чего?