Лошади тронули. Мартынов промолвил серьезно, глядя невидящими глазами в спину ямщика:
— Эх, Степан, поспеть бы нам вовремя!
ОБЪЯСНЕНИЕ
I
В этот вечер Зарудный никого не ждал. Третьи сутки дул настырный юго-восточный ветер, не давал спокойно улечься частым хлопьям снега. И хотя пурга уже проявляла все признаки усталости, на открытых местах ветер все еще норовил сбить человека с ног, залепить глаза снегом, подтолкнуть к саженному сугробу.
Только в такую погоду вдова Облизина и запирала наружную дверь. Иначе пурга распахивала ее, засыпая снегом сенцы и хлопала дверью так, что дрожали бревенчатые стены.
В восьмом часу кто-то сильно постучал в окошко, полузасыпанное снегом. Так давали о себе знать многие, проходя мимо окна к двери по снежному окопу, достигавшему человеческого роста.
Зарудный отодвинул засов и налег на дверь.
— Маша!
Снег хлестал по лицу, заставляя жмуриться. Маша и еще кто-то с ней, большой, неуклюжий. Да это же Настя, в оленьей кухлянке, закутанная по самые глаза!
— Не ждали?
Маша сбросила заснеженную кухлянку на пол, возбужденно засмеялась и протянула руки Зарудному:
— Согрейте!
— Признаться, не ждал, — он стиснул ее холодные руки. — Страшно?
— Нет, хорошо. Только у самого дома замело…
— Страшно, — простодушно призналась Настя. — Маша на радостях чуть не разбила окошко.
Настя надеялась кого-то встретить здесь, Зарудный понял это по быстрому взгляду, которым она окинула комнату. В последние недели лицо Насти стало тоньше, острее. Какие-то сложные душевные переживания наложили отпечаток на ее добродушное, светлое лицо, окружили глаза синевой.
В сенцах стукнула дверь. Настя настороженно ждала. Никого.
— Я забыл запереть, — объяснил Зарудный. — Кого-нибудь ждете?
Настя кивнула, прижалась спиной к теплой печи и закрыла глаза от удовольствия. Маша сбросила оленьи сапоги и с ногами забралась на кушетку.
— Мы хотели проститься с вами, Анатолий Иванович, — Маша, по обыкновению, куталась в платок, часто поводя плечами. — Должны были заглянуть Константин Николаевич, Попов, Можайский. Вы завтра уезжаете с Василием Степановичем?
— Да, если утихнет пурга.
— А она утихнет? — Маша задала вопрос поспешно, с вызовом.
Зарудный внимательно посмотрел на нее. Когда Маша в таком настроении, от нее можно ждать всего.
— Должно быть. Пойду поставлю самовар.
Зарудный долго возился с самоваром. Настя, согревшись, села на край кушетки, возле Маши.
— Вот так прийти однажды сюда, — проговорила Маша, оглядев комнату, и остаться… Свой дом. Свое тепло. Рядом хороший человек, которого ждешь, провожаешь и опять ждешь, ждешь…
Настя повернулась к Маше:
— И останься. Обвенчаетесь. Он будет счастлив.
Маша будто не расслышала ее слов.
— И ни слова больше о женихах, о сватовстве. Он жених, он муж… Трепетать от счастья, услышав стук, а у дверей еще раз зажмурить глаза: он или не он?
Еще раз стукнула дверь. Настя поднялась с кушетки и остановилась посреди комнаты.
Снова никого, только скрипела половица под ногами.
Маша, очнувшись, посмотрела на Настю изучающим взглядом.
— Никого, — вздохнула Настя и, возвращаясь к прежнему, сказала просительно: — Анатолий Иванович такой хороший…
— Нет! — Маша резким движением стянула концы платка на груди. — У счастья открытые глаза, непременно открытые. Я вижу это по тебе.
— Ты сама не понимаешь себя, Машенька. Ведь ты любишь Анатолия Ивановича…
— Люблю, — произнесла Маша протяжно.
Настя уставилась на нее. Уж лучше бы Маша возражала, спорила, чем это безразличное "люблю"!
— Выйдешь замуж — полюбишь крепче. Ты будешь любить его. Такого мужа…
— Нет! — упрямо возразила Маша, отвечая на какие-то свои сомнения и колебания.
Вернулся Зарудный.
Маша сказала капризно:
— Как долго вы, Анатолий Иванович!
— Прошу прощения.
— Оставались бы дома. — Маша говорила серьезно. — Уедете — скучно будет.
— Никак невозможно.
— Обойдутся без вас. Торговые дела не по вашей части. Вы и здесь волонтер.
— Совершенно верно. — Зарудный приготовился к ожесточенной атаке. Непременный волонтер, неисправимый охотник до чужих дел.
Сегодня Машу злила податливость Зарудного. Он нравился ей не покорный, а беспокойный, упрямый, как тогда, во время спора с Александром Максутовым.
— Зачем выезжать зимой, в самое неудобное время? Прихоть Завойко?
— Нет, это наиболее удобное время, — Зарудный отвечал терпеливо, как учитель на вопросы ученика.
— Экономическая необходимость?
— Выгоды края, а значит, и экономическая необходимость. Купцы именно зимой предпринимают разбойничьи набеги на деревни и острожки. Где не удается обманом, пускают в ход вино, угрозы, насилие. Только упустишь из виду этих молодчиков — непременно случится беззаконие. Жил тут у нас один камчадал, вы сына его, Ивана Афанасьева, знаете. Не пришелся он по нраву приказчикам тагильского купца Брагина, они и убили его. Да, не удивляйтесь, убили — и концы в воду. Подкупили исправника, чтоб повез Афанасьева в Петропавловск: судить, дескать, за то, что мешает правильному торгу. Поехали вчетвером: два приказчика, исправник и Афанасьев — каждый на своей упряжке, — а прикатили сюда без камчадала, втроем. Вместо него казенная бумага: мол, Афанасьев вину свою признал и отпросился домой. Сжалились, говорят, отпустили, вот и расписка его. Расписка! — воскликнул Зарудный с неостывшей горечью. — А человек пропал, как под землю ушел. Завойко сына его в портовые мастерские взял. Да человека этим не воскресишь. — Зарудный неловко сел на краешек стула. — А в нынешнее военное время можно ждать всяких сюрпризов: нет такой низости, перед которой остановится купец или приказчик. Народ все коростолюбивый, жестокий. Их надобно в узде держать.
За стеной завозилась Облизина. Настя тихо выскользнула из комнаты.
— Как же вы можете повлиять на эту орду? — удивилась Маша. Приезжаете вы в острожек, а их уже и след простыл.
— Бывает и так, — Зарудный говорил отрывисто, чувствуя странную стесненность. — Но чаще купец трусит, боится.
— Значит, вы отправляетесь в военную экспедицию?
— Похоже.
— Странный вы человек, — сказала Маша задумчиво. — Вернетесь домой и снова один. Много друзей, а все один, один… — И вдруг тревожно: — Хоть бы на меня, недостойную, внимание обратили.
Зарудный поднялся со стула, заслонив собой лампу.
— Не шутите этим, Маша!
Тень упала на лицо Маши, и Зарудный не заметил мелькнувшего в ее глазах испуга.
— Я не шучу, — ответила Маша, бледнея. Она вся подобралась, съежилась на кушетке.
Зарудный шагнул вперед и заговорил сбивчиво, горячо, забыв о вдове и о Насте, беседующих за стеной:
— Если вы все-таки шутите, Машенька… это злая, жестокая шутка. Я странный человек, может быть. Я часто и сам вижу это… Но я люблю вас, люблю больше жизни… Полюбил давно и не могу не думать о вас, и не могу потерять вас…
Маша закрыла глаза. Сейчас он сделает еще один шаг — и она не пошевельнется, не оттолкнет его. Каждый удар сердца отчетливо отдавался в напряженном теле.
Но Зарудный опустился на пол у низкой кушетки и уткнулся лицом в колени Маши. Ее руки торопливым движением легли на голову Зарудного; можно было подумать, что Маша испугалась чего-то, хотя она бережно прижимала ладонями его жесткие волосы.
— Это счастье… — шептал Зарудный. — Жизнь моя, любовь моя, светлая, единственная…
Он порывисто поднял голову, схватил руки Маши, целовал их, прижимал к разгоряченным и влажным щекам.
Девушка почувствовала себя виноватой, пристыженной. Она казалась сама себе нищей. Чем ответить на большую любовь, которой ей самой, может быть, не суждено никогда пережить? На такие чувства способны не все. Зарудный лучше других, ей хорошо с ним, но разве этого достаточно? Он отдает ей всего себя, в его представлении Маша стоит где-то высоко, она лучше, чище, умнее других; она — жена и возлюбленная, друг и советчик, судья, справедливость, счастье… Маша чувствовала, как высоко вознес ее Зарудный, не умеющий любить иначе, и тот же инстинкт говорил ей: "Берегись, тебе нечем будет ответить ему".
— Я не шучу, — повторила Маша спокойным тоном, который заставил Зарудного выпрямиться. — Это вырвалось неожиданно, вдруг… но я не шучу, Анатолий Иванович… Встаньте, сейчас вернется Настенька…
— Пусть, я не стыжусь своих признаний… своего счастья, — добавил он без прежней уверенности.
— Встаньте, — настойчиво повторила Маша и спустила на пол ноги в меховых чулках. Зарудный виновато поднялся. — Подождите еще немного… и все само собой решится. Хорошо?
— Спасибо! — воскликнул Зарудный, сжимая ее пальцы.
Маша почувствовала прикосновение железного кольца.
Неловкость длилась лишь несколько секунд. Вернулась Настя, в комнату ввалились Пастухов, Попов и Вильчковский.
С наступлением зимы вокруг Зарудного составился небольшой кружок. У Завойко становилось тесно: офицеры с "Авроры", "Оливуцы" и трех транспортов образовали многочисленное по камчатским масштабам общество, с трудом помещавшееся в доме губернатора. Пришлось завести еще два стола для карт — любители виста составили слишком обширное сословие, полное презрения ко всем другим средствам человеческого общения.
Молодежь искала другого. Хотелось попеть на свободе, не стесняясь присутствием начальства и старших офицеров, поспорить о книгах, узнать как можно больше о крае, который благодаря военным обстоятельствам навсегда вошел в их жизнь.
Все это они нашли у Зарудного: простую, радушную хозяйку, приученную покойным мужем к мысли, что в мире только и есть значительного, что мундир, табак и офицерская вольница; хозяина, знавшего край не хуже своей комнаты; задушевную гитару. Сюда перекочевали лучшие книги и журналы из фрегатской и портовой библиотек; тут высшим авторитетом и судьей стал Вильчковский, и сам помолодевший в кругу молодежи; тут часто упоминали Герцена, Белинского, Гарибальди, чьи имена привели бы в смятение благонамеренных гостей Юлии Егоровны.
До наступления обильных снегопадов у Зарудного собирались редко. Офицеры участвовали в строительстве укреплений. В короткий срок петропавловцы построили девять батарей на пятьдесят четыре пушки, с соблюдением новейших правил фортификации. Батареи, устроенные с большим искусством, из крепко переплетенных фашин, с прочными траверсами, с максимальным углом обстрела, окопали рвами и соединили крытыми ходами. Работали с рассвета до наступления ночи, азартно, увлеченно, словно неприятель мог прийти не через полгода, а завтра-послезавтра. К середине ноября основные работы продвинулись далеко. А затем начал падать снег, настойчиво, непрерывно. Орудия пришлось укрыть старыми парусами, на которых вскоре уже лежал метровый пласт снега.
Пастухов и мичман Попов зачастили к Зарудному, но особенно сблизился с ним Вильчковский. Доктор похудел, исчезла болезненная одутловатость лица, от частых прогулок к горячим ключам в долине реки Паратунки оно загорело и стало более молодым. Он носился со всевозможными планами ученых изысканий, шумел, весело поблескивая глазами из-за тонких стекол очков. Вильчковский проявлял большой интерес к жизни декабристов в Сибири и часто обвинял Зарудного в лени.
— Поймите же, — тормошил он Зарудного, схватив его руку и рассматривая кольцо почему-то со стороны ладони, будто изучая "линию жизни" собеседника, — ведь неслучайно именно к вам в руки попал этот талисман, неслучайно судьба одарила вас наблюдательностью, умом и поставила на вашем пути страдальцев России. Напишите о них, обязательно напишите! Всякая несправедливость должна предаваться гласности, мужественный подвиг послужит образцом для многих. Мы прозябаем в косности, а ведь пора закричать: "Господа хорошие, довольно! Воздуху! Воздуху!"
Зарудный отклонил высокую честь:
— Это не по мне задача.
— Боитесь? — негодовал доктор.
— Нисколько. Да и нечего мне бояться. Из Петербурга ссылают в Сибирь. А мне-то уж и ехать дальше некуда.
— А мундир? Служба?
— Пустое! — защищался Зарудный. — Меня и ружье прокормит. Таланта, таланта нет!
— Ересь! Святотатственная ересь! От нее мы несем неисчислимый урон! В этом пункте волнение Вильчковского обычно достигало высшей точки. — В Европе-с, которую, в упрек России, почитают цивилизованной, любая посредственность спешит поведать миру собственное безмыслие и убожество выпуском книги. Отправится дилижансом в ближайший город — глядишь, и готово описание пути, нравов, обычаев, дорожного устройства, гостиничных простынь, чужих физиономий. А ежели грамотей еще и имущий, тогда и вовсе беда: тотчас же станет газету печатать… Да-с! — Вильчковский угрожающе подымал руку. — Мы же, милостивый государь, золото в землю закапываем. Честные мысли, важные открытия, все, все, на что так богат наш народ, гибнет втуне, не имеет выхода, а порою не ищет его, сказав себе однажды: "Не могу, не умею, слаб-с, неталантлив!" Опаснейший вздор и ересь!
Однажды, когда они остались наедине, Вильчковский повел настойчивую атаку, и Зарудный почувствовал, что у него больше нет сил противиться доктору.
— Ну что ж, я напишу, пожалуй, — проговорил, сдаваясь, Зарудный. — Но какая польза людям оттого, что в моем столе прибавится исписанной бумаги?
Вильчковский подошел вплотную к Зарудному и с молодой силой схватил его за плечи.
— Об этом не тревожьтесь! — проговорил он, наклонив голову и возбужденно поверх очков глядя на Зарудного. — Она не залежится в вашем столе. Необходима только смелость, смелость, мой молодой друг. Вы готовы действовать?
Зарудный молча кивнул, — ему передалось волнение доктора. А тот усадил его рядом с собой на кушетку и осторожно заговорил:
— Вы, конечно, слыхали о Герцене. Это великий человек! И то, что он делает для России, для нашего страдающего народа, огромно. Но мы должны помочь ему. Он не может вернуться на родину. Честные люди России должны стать глазами и ушами Герцена. В изгнании он создал вольную русскую типографию, а мы, тысячи ненавистников рабства, снабдим ее фактами русской жизни. Герцену нужны корреспонденты, он просил меня об этом. Русские моряки уже доставляют и будут доставлять ему почту. — Вильчковский сокрушенно развел руками. — Но мы слишком мало бываем на берегу, мы плохо знаем жизнь в губерниях, а Герцен требует фактов, одних фактов и правды. Доктор потряс поднятым вверх кулаком. — Под пером Искандера эта правда превратится в грозную силу, придет час, и она поразит коронованного сатрапа! Ваше положение превосходно: доверие Завойко (не открывайтесь ему, человек он честный, да в этом деле одной честности мало!), полная ваша осведомленность в делах Сибири и Петропавловский порт с его почтовыми удобствами… Писать можно и не прямо Герцену, осторожности ради. Я дам вам адрес торговой фирмы. — Он умолк, еще раз испытующе посмотрел на Зарудного и спросил: — Вы готовы на это?
— Готов, — твердо сказал Зарудный.
Жизнь его отныне наполнялась новым, более высоким смыслом.
Часто заходил разговор об Андронникове. К общему удивлению, среди бумаг убитого землемера оказались любопытнейшие записки, дневники и наброски неотосланных писем ученого содержания. Вильчковский и Зарудный с возрастающим интересом разбирали бумаги, исписанные бисерным почерком Андронникова. Наблюдения землемера над бытом и природой Камчатки, метеорологические записи, заметки о животном и растительном мире представляли огромный интерес, — впервые за сто лет, минувших после посещения полуострова Степаном Крашенниковым, жизнь Камчатки исследовалась так тщательно и талантливо. Нескрываемая ненависть к официальной науке, атеистические приписки на полях, юмор — все это делало бумаги Андронникова живыми, осязаемыми. При разборе бумаг Зарудному не раз казалось, что он беседует с самим Андронниковым, слышит басовитый голос старика, его громкий смех. Вильчковский нашел запись землемера, которой он затем не раз побивал Зарудного: "Мысль изреченная есть ложь!" — записал Андронников и продолжал от себя: — "Плутовство и поповское блудодейство! Мысль сокрытая есть преступление. Преступление противу себя и противу человека. "Nihil potest esse verius"[36].
Часто у Зарудного говорили о том, что ждет Петропавловск и "Аврору" с наступлением весны. Вернется ли сюда неприятель? Будет ли ожидать его "Аврора" в гавани или уйдет вместе с небольшой эскадрой в Охотское море?
Высказывались самые дерзкие предположения. Больше всего увлекала молодежь возможность крейсерства в Тихом океане. Пастухов развивал планы крейсерства, в мечтах своих легко преодолевая расстояние от Камчатки до берегов Америки, бороздя океан вдоль и поперек, наводя ужас на английских купцов. Настенька слушала Петухова с упавшим, замершим сердцем, невольно гордясь и восхищаясь им.
Обычно Константина обрывал кто-нибудь из трезвых собеседников Вильчковский, Зарудный или артиллерист Можайский, насмешливый, сухощавый брюнет, похожий на горца, всегда интересовавшийся технической стороной дела.
— Не забудь, Константин, что в Америке нам не на что рассчитывать. Во всех крупных портах неприятельские суда. Повторись ныне Кальяо — и с "Авророй" не стали бы церемониться. А экипажу нужна вода, свежая провизия…
— Но у нас есть крепость Ситха, — упорствовал Пастухов. — Фактории Российско-Американской компании.
— Они будут блокированы неприятелем.
— "Аврора" прорвет блокаду!
— Как знать, — скептически возражал Можайский. — Если неприятель двинет линейные корабли, большие фрегаты… Англичане в Америке как дома. Они хоть и давние недруги Штатов, а все-таки всегда столкуются с янки. Мы можем надеяться только на русские берега.
— Этого достаточно, — ворчал Константин, чувствуя, как блекнет его мечта.
И в этот вечер говорили о будущем "Авроры".
Канун отъезда, пусть непродолжительного и не связанного с морем, будоражил людей. А тут еще Вильчковский объявил новость, припрятанную им как сенсацию: он тоже отправляется в поездку с Завойко.
— С трудом уговорил Ивана Николаевича, — сказал он торжествующе. Знаете характер: кремень, скала! И любит держать людей при себе. Долго не сдавался, потом заявил: "Ладно уж, во имя науки, так и быть, отправляйтесь". Я его травками пронял!
— Какие травки зимой на Камчатке? — поразился Попов.
Вильчковский хлопнул себя ладонью по широкому лбу и рассмеялся:
— А ведь верно! Мы и не подумали об этом, два старых чудака… О лекарственных травках толковали.
— Могу утешить вас, — сказал Зарудный, — вы и зимой найдете превосходные лекарственные коллекции: и травку, и цветы, и коренья. Их заготовляют с лета…
К полуночи, когда Зарудный пошел провожать гостей, пурга унялась. Ветер еще врывался в город со стороны Ракового мыса, слабея и задерживаясь у первых же портовых зданий. Снег полузасыпал дорожку, и она напоминала батарейные ходы сообщения — белую лунную траншею. Пастухов и Настенька шли бок о бок, теснясь и сваливаясь в сугробы, так как дорожка была рассчитана на одного человека.
Маша, молчавшая почти весь вечер, задержалась с Зарудным у дороги, неожиданно притянула его к себе и быстро, словно виновато, поцеловала в щеку холодными губами. Не успел он выпрямиться и справиться с каким-то странным чувством неловкости, Маша уже сбежала на дорогу и присоединилась к офицерам.
Зарудный долго стоял на пригорке, наблюдая за фигурами, уходившими все глубже и глубже в нескончаемый белый овраг.
II
Утром следующего дня на открытой площадке у двора Завойко собралось множество петропавловцев и приезжих офицеров, — новичкам было особенно любопытно посмотреть на большой зимний выезд. Унтер-офицеры и писаря нагружали нарты провизией, лопатами, семенами огородных растений, каюры расхаживали у нарт, а суетливые подростки давно утрамбовали снег на наклонной площадке у серого дощатого забора. День начинался спокойный, тихий. Такие дни не редкость в этом уголке Камчатки, заботливо прикрытом горами. Но стоит перевалить за сопки, спуститься в долину реки Камчатки и картина резко меняется: холодные ветры перехватывают дыхание, секут кожу, заставляют падать ртуть в термометре.
Старик Кирилл с раннего утра вертелся около каюров — молодых, неразговорчивых камчадалов, тревожно посматривая на небо и донимая их советами.
— Гляди-ка мне, — говорил он уже не в первый раз невозмутимому каюру, — не гони споначалу собак: собаке роздых нужен, пока она не вбежалась. Собака в человеке спокойствие любит, разумность. Ты ей споначалу роздых дай, потом она сама понесет, что олень. А не дашь роздыху — запалится, обезножит.
— Хорошо, дедка-а, — протяжно отвечал каюр.
— Может, какой барин и прикажет: "Гони!" — бубнил старик, — а ты знай свое дело, дай собаке роздых. Помни, кого везешь, окаянный!
Кирилл недоверчиво осмотрел упряжки, попробовал рукой стоячий баран нарт, хорошо ли укреплен; постучал по копыльям, посматривая в один глаз из-под косматой брови на озорных мальчишек. Он уверял, что концы остолов длинных заостренных шестов — притупились и при спуске с горы ими не остановить нарты.
Увидев в толпе Харитину, старик по-гусиному зашипел и затрусил к дому: с тех пор как губернаторский самовар получил пробоину на Кошечной батарее, кое-как заделанную в мастерских порта, Кирилл невзлюбил девушку. Он теперь подолгу беседовал с клокотавшим самоваром, называл его и "ветераном" и "степенством", но ничто не могло примирить его с Харитиной, которая, как он утверждал, "украла" самовар. Разрешение Завойко Кирилл в таких случаях не ставил ни во что.
Проводить губернатора явились многие чиновники. Они толпились за воротами во дворе, поджидая Василия Степановича. За оградой оставались судья с женой и Диодор Хрисанфович Трапезников, в молчаливом раздумье стоявший неподалеку от собак. Он прислушивался к их негромкому вою и укоризненно смотрел на возникавшую время от времени собачью грызню.
Зарудный надеялся, что и Маша придет проститься. Тут были все знакомые и друзья, даже пленный француз, тяготившийся бездельем. Он смеялся и потешно размахивал руками в кругу петропавловских жительниц. Изыльметьев вполголоса разговаривал с Вильчковским, грозил ему указательным пальцем и тяжело хлопал по плечу. Мровинский деловито расхаживал по площадке, словно примеряя, годится ли она для устройства батареи, и молча совал знакомым руку, сложенную, как всегда, ковшиком.
А Маши не было.
Отъезд задержался. Прошел отец Маши, мельком и, как показалось Зарудному, неприязненно взглянул на него.
Один Пастухов видел страдания друга. Счастливый, уверенный в привязанности Настеньки, он особенно остро ощущал тоску Зарудного.
Настя выбежала за ворота в легкой шубке, с накинутым на голову платком.
— Здравствуйте, Настенька! — окликнул ее Зарудный.
— Здравствуйте, — поклонилась ему девушка и ласково кивнула Пастухову.
— Уж не меня ли вы ищете? — спросил Зарудный.
— Вас. Василий Степанович немного задержится. Миша вчера заболел, ночью сделался сильный жар, лихорадка. Юлия Егоровна не хотела говорить, да уж так получилось…
Позвали в дом Вильчковского и Изыльметьева.
Зимний день светлел, отливая золотом и тонкой синевой неба.
Маши не будет.
К десяти часам пришел Завойко, с непокрытой головой, в новенькой, богато изукрашенной кухлянке. Юлия Егоровна шла следом за ним с дорожной сумкой в руках. Кирилл с подносом обошел отъезжающих и гостей. Выпили по большой чарке рома и стали рассаживаться на узких нартах по двое, вытягивая вперед ноги или свешивая их набок. Ездовые нарты с цветистой куторгой, затейливо переплетенной между досками и варжиной — легкими перильцами с боков нарты, осели в снег под тяжестью тел.
Завойко простился с Изыльметьевым, с чиновниками и офицерами, окружившими его. Ласково обнял Юлию Егоровну.
— Береги Мишеньку, он у нас слабенький.
— Я выхожу его, дружок… Поезжай с богом… — Она протянула мужу сумку и меховую шапку.
Собаки плавно взяли с места и, усиливая разгон, понесли седоков к Никольской горе.
— Роздых! Роздых не забудьте, иродовы дети! — беззвучно бормотали губы Кирилла.
У Култушного озера, там, где дорога, прихотливо изогнувшись, огибает Никольскую гору, поезд Завойко встретился с нартами Чэзза.
Рыхлое лицо американца расплылось в угодливой улыбке. Он приветственно помахал шапкой и поклонился Завойко, который приказал остановить нарты.
— Второй час поджидаю вас, ваше превосходительство. — Он показал рукой на белое пространство впереди: — Хозяину дорога!
Завойко не ответил на приветствие. Охватил взглядом четыре грузовые нарты Чэзза, согнутые, безразличные фигуры каюров, испуганное лицо Трумберга, изгнанного со службы за систематическое мошенничество и нанявшегося до навигации будущего года в приказчики к американцу.
— Много нынче дряни везешь? — спросил Завойко, показав на тюки, привязанные к нартам.
— Как можно, ваше превосходительство! Лучший товар! — Чэзз заискивающе улыбнулся. — Охотники встречают меня как родного.
— Смотри, чтобы и провожали как следует. Знаю я тебя!
Завойко погрозил ему кулаком и уехал.
Чэзз не спеша потащился за губернаторским поездом. До Сероглазок ему некуда было свернуть с прямой дороги.