Русский флаг — страница 37 из 43

I

До Охотска тысяча верст. Часть пути, до Амгинского перевоза, Мартынов проделал на лошадях, по лесным просекам и оледеневшим топям. Теперь лошади делали в день не больше семидесяти — восьмидесяти верст, а затем и вовсе пришлось отказаться от лошадей — поклажу сгрузили на нарты и продолжали путь на собаках. Но по глубокому снегу или по скользкому насту, покрывавшему огромные тундровые пространства, собаки двигались медленно, выбиваясь из сил.

С этим ничего не поделаешь. Собаки все чаще выносили нарты в тундру, на плоскогорья, открытые северо-восточным ветрам. Степан, перевязывая тюки на опрокинувшейся нарте, которую собаки долго волокли по снегу, обморозил руки.

Настоящие испытания только начинались. Пока лошади мчали кибитку так, что шуршанье полозьев сливалось с посвистом ветра, Мартынов был бодр и весел, — он знал, что нет человеческой возможности двигаться быстрее. Каждый прожитый день приносил удовлетворение. Никто еще не ездил быстрее его по ленскому зимнему тракту. Пожалуй, и ни один из губернаторов Восточной Сибири еще не скакал так по своему царству.

Сутки летели быстро, словно камень, брошенный сильной рукой по гладкому ледяному полю. Мартынову хотелось крыльев, и каждый раз, получив свежих лошадей, он бросал ямщику привычное: "Гони!"

Кибитка неслась вперед, а есаулу казалось, что у него и впрямь вырастают крылья и он, мягко покачиваясь, летит над снежной дорогой. Толчки, удары полозьев о камни под снегом выводили его из мечтательного забытья. Мартынов высовывал голову из кибитки и радовался тому, что лошади по-прежнему неутомимо бегут вперед.

Совсем не то теперь. Часто перебирая ногами, собаки тащат по снегу тяжелые нарты, налегая грудью на кожаный алык, соединенный постромкой со средником — длинным ремнем, приклепленным к самой нарте. После шумной грызни и воя на остановках они бегут ровно, неутомимо, частя темными лапами по снегу. Но даже сильная упряжка в десять или одиннадцать собак не делает больше пятидесяти верст за день, так как на каждой нарте по два человека с поклажей или один каюр и десять — пятнадцать пудов груза. На нартах сухари, вяленое мясо, сахар, табак, всевозможная мелочь, вроде ложек, ножей, иголок, трубок, колец, бисера для расплаты с проводниками, каюрами или хозяевами собак. Здесь нет почтовых станций, селение от селения отстоит на десятки, а порой на сотни верст; нечего и думать о том, чтобы часто менять собак. Необходимо захватить еще и собачий корм; длинношерстые, остроухие собаки становятся твоими постоянными спутниками. Каюр заботливо смотрит за ними: осматривает лапы после больших переходов, грудь, трущуюся о жесткий алык, дает им корм, отгоняет остолом драчунов, всегда готовых вырвать кусок оленины или мороженой рыбы у слабых. Редкие ночи удается провести в берестяных юртах якутов, — большей частью ночлег устраивался в едва укрытом от ветра месте: за ночь снег засыпал людей, закутанных в меха, и собак, свернувшихся друг возле друга.

За Алданом у иркутского казака началась цинга. Он стал вялым, сонным, словно угнетенный какой-то тяжелой, неотвязной мыслью. С трудом прожевывал сухую пищу, но старался скрыть болезнь от есаула. Обнаружились признаки цинги и у Степана; она не тронула пока только крепкие, с редко посаженными зубами десны Мартынова.

Но на горном спуске к Аллах-юню с есаулом случилась беда.

До реки Аллах-юнь и небольшого якутского поселения у переправы оставалось около сорока верст. Узкая тропа шла по склону горы, круто скользя вниз или петляя вокруг поросших пихтой и кедром скал. После холодной ночи утро наступило хмурое, снежное. С перевала, которого они достигли вечером, нельзя было разглядеть спуска в долину. Начинался буран. Горизонт был плотно закрыт белесой пеленой.

Мартынов не захотел ждать, пересиживать непогоду. Он сердито крикнул на каюров:

— Слава богу, не в тундре, не заплутаем! А в Аллах-юне и отдохнем и отогреемся.

Каюр Мартынова, правивший легкими ездовыми нартами, с ременным переплетом вместо досок для сидения, решился возразить ему:

— Правду говоришь — не заплутаем. А шею свернуть очень просто.

Якут посмотрел на своих товарищей, ища поддержки.

— Он правду говорит, начальник, — поспешно подтвердил второй каюр. К Аллах-юню в такую погоду спускаться — бо-о-льшую беду делать!

Третий каюр, темнолицый якут, у которого даже белки глаз отливали оливковым цветом, равнодушно прислушивался к разговору. Мартынову показалось, что у этого каюра он найдет поддержку.

— Скажи ты, — обратился к нему Мартынов, — ты старше всех.

Каюр посмотрел под ноги, затем огляделся вокруг, будто хотел еще раз увериться в том, что метель не утихает, и с достоинством ответил:

— Не спрашивай у старого, спрашивай у бывалого, — он кивнул головой на молодых каюров.

— Однако как ты думаешь? — настаивал Мартынов.

— Эх, начальник, — с сожалением проговорил якут, — меня спросишь, а все равно по-своему сделаешь.

Сказав это, он отошел к своей нарте, полагая, что Мартынов не послушается их совета.

Он не ошибся. Есаул приказал начать спуск. Якутам приходилось то и дело останавливать нарты, втыкая в снег остолы.

Нарты то сближались, и тогда было слышно короткое дыхание собак, то пропадали в белом вихре, и только по необычно громким крикам каюров Мартынов знал, что товарищи живы и движутся где-то невдалеке.

Он и сам понимал, что каюры правы. Казак из Якутска, назначенный Мартынову в проводники, тоже согласен с ними, хоть он и не проронил ни слова: из этого бородача слова нужно было тянуть кузнечными клещами. Он не раз прошел путь от Якутска к Охотскому морю и знал, какой риск представляет спуск к Аллах-юню в пургу.

Риск?

Мартынов обязан рисковать. Если ему вздумается в этих гиблых местах пересиживать непогоду, он приедет в Петропавловск целехонек, но когда? В мае, при большой удаче — в конце апреля. Поздно! В таком случае не стоило и отправляться из Иркутска. Слова "риск" не было в предписании, но вся его поездка величайший риск; выиграть дистанцию можно только при условии, что он пренебрежет опасностью и привычным распорядком.

Перед Мартыновым вырос темный массив скалы. Ветер словно нарочно сдернул с нее легкий снежный покров, обнажив изломанную поверхность гранитной стены, ее острые уступы и трещины, заполненные снегом. Нарта быстро неслась на скалу, настигая собак. Каюр вонзил остол в снег перед нартой, но железный наконечник ударился о камень, а нарту занесло толчком в сторону. Молодой каюр успел повернуть упряжку вправо, и Мартынов только чуть задел плечом о скалу, но этот маневр обошелся дорого: каюр выпустил из рук остол.

После этого собаки понесли с возрастающей быстротой. Нарта ударилась о камень, подпрыгнула, на поворотах ее заносило так сильно, что Мартынов хватался за варжины и стоячий баран, чтобы не упасть. Оттого, что окружающие предметы были плохо различимы, быстрота спуска казалось еще большей. Уже несколько минут Мартынов не слыхал голосов других каюров, скрипа полозьев, — только ветер свистел в ушах да бешено дышали настигаемые нартой собаки.

Наконец на крутом спуске за одним из поворотов нарта налетела на упряжку и сбила собак с ног. Мартынов и якут покатились вниз, в ущелье, и последнее, что ощутил есаул, — это сильные удары в лицо, в грудь и спину. Перевернутая нарта повисла над обрывом на крепком ременном среднике.

Собаки остались лежать на снегу. К завыванию ветра прибавился их протяжный вой, оказавшийся спасительным для Мартынова и его каюра: по этому вою люди установили место катастрофы и пришли на помощь.

Мартынов пришел в себя только наверху, после того как Степан влил ему в горло большую чарку водки. Еще не открыв глаз, Мартынов услыхал слова старого якута, сказанные кому-то спокойно и добродушно:

— Терпи, Никон. Связался с дьяволом — терпи. Ничего не поделаешь, что потерял один дурак, сто умных не найдут. Эх, нога-то Распухла!

Мартынов знал язык якутов, но он ничего не сказал в ответ на дерзость каюра. Приподняв голову, он хрипло закричал на казаков:

— Чего стали, чертовы дети! Или поминки по мне справлять задумали? Тро-о-гай! Живо-о-о!

На спуске к Аллах-юню экспедиция Мартынова потеряла грузовую нарту со всей упряжкой. Она упала в пропасть. Каюр Мартынова, хоть и молодой, но знающий дорогу лучше других, не мог двигаться дальше. У него, кроме перелома ноги, сильно ушиблен живот, — он беспокойно поводил темными глазами, стонал и отказывался от мяса.

Мартынова трясла лихорадка. Острая боль чувствовалась в правом боку, по-видимому были повреждены ребра. Лежа в снегу, он простыл. Ушибы головы и общее потрясение только усиливали озноб. Иногда он впадал в забытье, метался в жару, словно приближаясь к раскаленному чрену солеварни. Степан хлопотал вокруг него, укутывал оленьими дохами.

Приходя в себя, Мартынов садился на разостланные меха и приказывал собираться в дорогу. На этот раз якуты оказались непреклонными. Упрямо молчали, показывая на молодого каюра, лежавшего возле огня, на самого Мартынова, на его опухшее, в кровоподтеках лицо, или открывали двери юрты, чтобы "русский начальник" мог увидеть, как свирепствует пурга. Но больше всего они упирали на то, что "сам начальник" болен, что голова у него не в порядке, — их напугали минуты его горячечного бреда; говорили, что, пока он не поправится, они и не подумают покинуть жилье. Мартынов ругался, угрожал, обещал богатые подарки каюрам, хозяину юрты, если тот найдет новых каюров, но якуты твердо стояли на своем.

Несколько раз Мартынов подзывал к себе Данилу Касьянова, казака из Якутска. На бородача происшествие в горах не произвело никакого впечатления. "То ли бывает, — говорил его равнодушный взгляд. — Все живы и то добро".

— Слышишь, Данила, может, без них махнем, а?

Проводник упрямо мотал головой. На такие вопросы не стоило и отвечать.

Мартынов сердился. Но казак молчал.

— Какого же черта ты в проводники вызвался? — злился есаул. — Сидел бы с бабой в избе, если дела не знаешь.

В ответ казак выдохнул короткую фразу:

— Ох, и сидел бы… — Он по-бычьи склонил голову набок. — Начальство гонит…

В юрте, поближе к окну, расстелили белую лошадиную шкуру. Вскоре явился и шаман — остроголовый старик с узкими щелочками глаз, с болезненно подвижным лицом. В руках он держал бубен, с головы свешивались пестрые ленты, нитки блестящих бус, лоскутья белого меха. Его позвали к больному каюру, чтобы изгнать болезнь, — на взгляд якутов, она забралась в его живот, пока каюр находился в ущелье, среди злых духов.

Три крохотных берестяных сосуда, наполненных оленьей кровью, стояли между лошадиной шкурой и огнем. Подойдя к шкуре, шаман опустился на нее неслышно, как пустой мешок. Его темные губы беззвучно прыгали, а ноздри трепетали непрерывно, как у зверя, принюхивающегося к острому и желанному запаху.

Шаман не смотрел на якутов и русских, находившихся в юрте. Только дважды на протяжении долгого камлания Мартынову показалось, что он поймал на себе пристальный взгляд шамана — светлую полоску, сверкнувшую между коричневых морщинистых век.

Вдруг шаман визгливо закуковал:

— Ку-ку! Ку-ку!

Трижды выкрикнул, точнее — простонал, имя больного:

— Никон! Никон! Никон!

Трижды свистнул сквозь желтые крупные зубы, трижды пробормотал:

— Ба-ба!

После этого стал раскачиваться, сильнее и сильнее ударяя в бубен и бормоча слова заклинания, сначала неслышно, затем громче, визгливее, надсаднее.

Шаман поднялся на ноги, продолжая раскачиваться и подпрыгивать. Он вгляделся в колотушку бубна, приблизив ее к прищуренным глазам, и причитал, все убыстряя движения. Схватив бубен под мышку, старик быстро завертелся на белой шкуре, подергиваясь всем телом и оглашая юрту громкими криками. Пестрые одежды свободно болтались на тощем теле.

Каюр со страхом и надеждой следил за шаманом, который дошел тем временем до исступления и рухнул на шкуру рядом с больным якутом, припав вздрагивающими губами к его обнаженному животу. Шаман долго извивался по полу, давая понять, что он борется с духом болезни, втягивает его в себя и содрогается от борьбы с ним. Чтобы не оставалось сомнений в могуществе и дьявольской силе духа, шаман, окончательно вытянув недуг из больного, упал рядом без движения, словно потеряв сознание.

Под глухое гудение бубна — в него непрерывно бил помощник шамана — он лежал несколько минут, плоский, как упавшее тряпье.

Его ноздри по-обезьяньи раздулись и едва заметно вздрагивали от прикосновения свежего воздуха. После этого старик, покачиваясь, направился к выходу и выскользнул наружу, чтобы там извергнуть из себя духа болезни. Каюры и друзья больного сторожили вход, — ведь недобрый дух мог вернуться в юрту и снова вселиться в больного…

Есаул заметил одно обстоятельство: никто не проявлял большого интереса к больному во время камлания, а после того, как "дух болезни" был изгнан, все считали его благополучно исцеленным, хотя бедняге было нисколько не лучше. Поэтому, когда и на следующее утро каюры отказались ехать, ссылаясь на болезнь молодого начальника, Мартынов потребовал к себе шамана. После энергичных переговоров вчерашняя процедура повторилась до мельчайших подробностей — только Мартынову удалось спасти живот от лобзания шамана, — есаул сунул ему руку, утверждая, что дух болезни распространился по всему телу и через руку он уйдет легче.

После камлания есаул потребовал у Степана чаю и, напившись досыта, закричал — совсем как прежде, до катастрофы, на каюров, вскочил на ноги и потребовал немедленно начать сборы.

Мартынов старался казаться веселым. Когда же это не удавалось и начинал трясти озноб, он бегал по юрте, сердился, торопил, делая вид, что его трясет от нетерпения и недовольства каюрами. Не только каюры и хозяева юрты, но и сам шаман был потрясен чудесным исцелением русского начальника.

Из Аллах-юня уехали, против обыкновения, в середине дня, — к счастью, буран утих, и, по мнению шамана, ближайшие дни обещали благоприятную погоду.

Степан Шмаков неотступно ходил за Мартыновым и в дороге старался держаться рядом. Он один видел, в каком состоянии находился есаул. Чай и водка не были достаточно сильным лекарством, а в шамана Степан не верил.

На первой же остановке и каюры заметили, что их молодой начальник совсем плох. Это озадачило их. Они и мысли не допускали, что Мартынов обманул их в Аллах-юне. Значит, случилось что-то необычное. Есаул рассеял все недоразумения.

— Видишь, братец, — сказал он с виноватой улыбкой пожилому каюру, плохой лекарь твой щаман. Выпустил мою болезнь на мороз, да не сказал ей, в какую сторону бежать. А она дождалась меня за Аллах-юнем и опять треплет.

Каюр отвел взгляд:

— Рано поехал, начальник. Померзла бы и ушла в другое место…

Мартынов упрямо мотнул головой.

— Нет, не рано.

Он опустил горящие веки. Резь в глазах усиливалась от снега.

Каюр снял рукавицы, вынул из-за пазухи темную волосяную сетку, которой защищают глаза в солнечные дни, когда сверкающее снежное поле слепит людей.

— Возьми! — сказал он и дружески положил руку на плечо есаула. Ничего, молодой начальник, все хорошо будет: мокрый ремень не рвется, много лет жить будешь!

— Спасибо на добром слове, братец, — ответил Мартынов, принимая подарок.

Нарты понеслись к Юдоме.

II

Обычно Чэзз не ездил дальше Тигиля. За этим селением начиналась тундра, она тянулась к Пенжинску и Гижиге, на северо-запад, и к Чукотке, на северо-восток. Оленные коряки, кочующие по обширным, поросшим мохом пространствам, не представляли большого интереса для Чэзза. В этом районе торговлю захватили в свои руки представители американских фирм "Россель и К°" и "В. Бордман из Бостона". Они так искусно обирали коряков и камчадалов, живших на побережье Пенжинской губы, что пришлому купцу тут нечем было поживиться.

Но в феврале нынешнего года Чэзз решил съездить в Гижигу, жертвуя лучшими днями зимней торговли. Он был в смятении. Непреклонность Завойко, обычно такого покладистого и вежливого, пугала купца. Ему мерещился почерневший труп Магуда, спина рыжего матроса, исполосованная кнутами, темный карцер гауптвахты. Захотелось уехать домой, в Штаты, и начать дело где-нибудь на западе, хотя бы в Калифорнии.

В августе минувшего года он не сомневался в том, что англо-французская эскадра захватит Петропавловск, и взял на бриге "Ноубль" флаг Соединенных Штатов для своей лавки. Заготовил хорошее угощение. Но судьбе было угодно обмануть его расчеты. Чэзз не смог бы сказать, зачем господу богу понадобилось так спутать все карты и даровать победу русским. Видимо, и на небесах любят грубые шутки, от которых набожному кальвинисту становится не по себе.

Магуда ему не жалко. Этот штурман хоть и был храбрым парнем, но слишком любил командовать и кормиться за чужой счет. Напрасно он решил, что у русских не хватит сноровки, чтобы справиться с ним. Кто приходит сюда с такими мыслями, редко убирается целым и невредимым. В сущности говоря, если бы рыжего матроса повесили после экзекуции в порту, Чэзз чувствовал бы себя спокойнее. Ведь Чэзз не пустил его на порог своего магазина, прогнал прочь, полумертвого, голодного, только бы, упаси господи, не навлечь гнева Завойко. В конце концов сердобольные русские бабы сжалились, выходили матроса и даже хлеба дали на дорогу в Штаты. Да, уж с ним лучше и не встречаться, а рыжая собака, вероятно, путается в Калифорнии, рассчитывая на встречу с Чэззом. Напрасно Завойко пощадил его. Чэзз охотно закопал бы его рядом с Магудом. Велика важность схоронить парня, в котором не больше пяти футов роста!

Все-таки Магуду не повезло. Так всегда бывает с людьми, не знающими толком, чего они хотят. Если он хотел торговать, нужно было делать это спокойнее. В таком деле нахрапом не возьмешь и в один год состояния не наживешь. В Калифорнии, говорят, миллионы лежали под ногами, в готовых слитках. Даже дураку видно, бери лопату в руки и не спускай глаз с ружья. Пушная торговля требует ума, навыков, терпения. Нет, не меха были у него на уме! В последнее время парень свихнулся на мысли об Амуре. Далась же ему эта река! Как будто она лучше других рек или ведет прямо в рай. А если и ведет? Неужели такие, как Магуд, рассчитывают попасть в рай? Было бы просто свинством и на том свете находиться в одной компании с Магудом.

Бордман из Бостона должен Чэззу триста долларов. Прошлым летом Чэзз срочно отправил в Штаты партию мехов, закупленных Бордманом. Он выложил капитану судна свои денежки за провоз мехов. Было бы обидно уехать, не получив с гижигинского купца кровные доллары. К тому же Чэзз еще не решил твердо, уедет ли он. Нужно поглядеть, как дела у Росселя и К°, разнюхать настроение Бордмана. Чэззу есть что порассказать, но и их послушать полезно, — грамотей из Бостона за сто миль чует опасность, всегда все знает и умеет вовремя поставить точку. С такой головой можно заседать в конгрессе, а не торговаться до хрипоты с тунгусами и коряками. Намекают на дурную репутацию Бордмана… Ну, это, положим, вздор… Плохая репутация никогда не мешала деловому человеку. Разве в конгрессе заседают святые? Ничуть не бывало! Дело есть дело. А Бордман из Бостона — деловой человек.

Подъезжая к Гижиге, Чэзз вдруг с испугом подумал, что не найдет здесь ни приказчика фирмы Россель и К°, ни проныры Бордмана. В самом деле, а вдруг они уехали еще осенью, предоставив Чэзза мстительности Завойко? К чувству страха примешался голос корысти и трезвого расчета. Жаль долларов, увезенных Бордманом, но останься Чэзз здесь без всяких конкурентов один-два года — он бы удвоил свое состояние.

Бордмана он застал дома, в постели. Купец только что возвратился из Охотска и простудился в дороге. Он был, как всегда, вежлив, суховат и странно напряжен. Его лицо напоминало правильный треугольник, перевернутый основанием вверх. Плоская голова, покрытая черным жестким ежиком, и лицо, срезанное от висков к острому, мышиному подбородку, — лицо словно без скул, а нижняя челюсть как игрушечная. Острый, с горбинкой нос, маленький рот, изо рта торчит трубка. Темные бархатные глаза дополняли этот странный портрет. Особенно обманчивы глаза, — они умели казаться и добрыми, и грустными, и сочувственными, и даже любящими в ту самую минуту, когда их хозяин спокойно обдумывал, как удобнее спустить с вас шкуру.

Обменявшись с Бордманом ничего не значащими любезностями и получив с него триста долларов в обмен на расписку капитана, Чэзз издалека повел интересующий его разговор.

— Не могу ли я получить от вас рекомендательные письма в Бостон, мистер Бордман? — спросил он.

Бордман ласково посмотрел на него, но ничего не ответил.

— Собираюсь прикрыть лавочку, — вздохнул Чэзз, состроив жалкую гримасу на рыхлом, ноздреватом, как тающий снег, лице.

— И выбрали Бостон?

— Да, мистер Бордман. Почему бы и не Бостон?! — сокрушенно сказал Чэзз. — Пора подумать о себе. Вы ухитряетесь создать себе какой-то уют в таком гиблом месте, как Гижига. А я, знаете, живу как собака…

Бордман постучал трубкой о спинку кровати, высыпал пепел на пол и стал не спеша набивать трубку.

— Грех сетовать на судьбу, мистер Чэзз! — сказал он, воодушевляясь. Мы пионеры великой цивилизации, и люди когда-нибудь воздвигнут нам памятник.

— Сомневаюсь, — пробурчал Чэзз. — А хотя бы и так! Мне наплевать. Меня на эти штучки не подденешь. Дайте мне письмо — и я уеду, ни разу не оглянувшись!

Маленькое лицо Бордмана исчезло в облаке табачного дыма. Из-за этой завесы раздался спокойный голос:

— Мистер Чэзз, я никогда не бывал в Бостоне.

Чэзз подождал, пока рассеется дым.

— Позвольте-е-е… — недоуменно протянул он. — Не пойму… Где, вы говорите, не бывали?

— В Бостоне, — повторил Бордман. В эту минуту его глаза излучали мягкую грусть. Они скорбели о том, что им не пришлось увидеть такой прекрасный город, как Бостон. — Официально я именуюсь Бордманом из Бостона. Хорошо звучит и очень удобно. Уверен, что из Бостона обо мне не сообщат ничего плохого. Вы твердо решили ехать? Продаете магазин, дом? Бордман впился глазами в Чэзза.

— Черт возьми, — развел руками Чэзз, — в последнее время не узнаю себя. Ехал к вам, проклинал свою судьбу, русских… Даже боялся, что не застану ни вас, ни приказчиков Росселя…

— Они действительно уехали, — сказал Бордман, снова утопая в душистом дыму.

Чэззу захотелось протянуть руки к тонкой шее Бордмана и душить его до тех пор, пока тот не выложит все, что у него на уме.

Вместо этого Чэзз жалобно спросил:

— Куда?

— К чукчам. Повезли всякий хлам, залежавшийся на складе. Надеются на богатый улов.

— Удачливые люди, — завистливо сказал Чэзз, — умеют из грязи делать Деньги!

Бордман промолчал.

— Все прибирают к рукам, — канючил Чэзз. — Вам — раздолье. Исправник — пьяница, трус… Народ на сотни миль голодный!

— Мы считаем, мистер Чэзз, что самое теплое местечко досталось вам. Бордман рассмеялся. — Как говорят русские: купец первой гильдии.

Чэзз гневно зафыркал:

— Готов поменяться с вами, с Росселем, с купцом, потерпевшим крушение и выброшенным на остров к дикарям! Завойко!.. — простонал он.

— Что ж, по рукам, мистер Чэзз? Вы всегда держали свое слово. Бордман протянул дрожащую руку; острые, нечищенные ногти неправдоподобно удлиняли пальцы. — Я сумел бы поладить с Завойко, — продолжал Бордман, так как Чэзз молчал.

— Ха! — вскричал Чэзз. — Это вы хватили! Поладить с Завойко? Вы видели когда-нибудь раненого моржа, мистер Бордман? Видели? Прекрасно. Так вот, раненого, разъяренного моржа легче привести к причастию и заставить вслух повторять молитвы, чем поладить с Завойко.

— И все-таки я попробовал бы, — проговорил Бордман с мягкой укоризной.

— Честный американец не может иметь с ним дела! — уверял Чэзз, выходя из себя. — Ему не нужно денег, не нужно подарков. Черт его знает, что ему нужно! У него варварское понятие о справедливости. Ему что я, что вонючий охотник, что простая девка — все равно!

— Уж я-то столковался бы с ним! — самодовольно сказал Бордман и неожиданно быстрым движением спустил худые ноги на посыпанную пеплом медвежью шкуру. — Ладно, оставим пока Завойко в покое. Посидим. Закусим. Я вам покажу человека, который любит Завойко не меньше вашего. При нем этого имени лучше не произносить.

— Кто такой?

— Мой новый служащий, — загадочно ответил Бордман, влезая в узкие клетчатые панталоны.

За столом разговор не клеился. Челюсти Чэзза, обычно с равным усердием перемалывающие любую пищу, работали вяло. Даже нежный язык молодого оленя, оленьи мозги, лосось, приготовленный с морожеными ягодами, оставили его безучастным. Мистер Бордман ел мало, словно через силу. Усердствовал молчаливый Трумберг, он всегда хранил почтительное молчание в присутствии выдающихся представителей делового мира.

Новый служащий Бордмана, которого Чэзз увидел, как только они перешли в другую комнату, не обращал ни малейшего внимания на присутствующих.

Бордман просил Чэзза поподробнее рассказать о военных событиях в Петропавловске. Чэзз говорил нехотя, скрыв, что он сидел на гауптвахте. Как только Чэзз упомянул имя Завойко, приказчик Бордмана вскричал так, что прислуга, появившаяся в это время в дверях, испуганно попятилась:

— Погодите, я сведу с ним счеты! Я перегрызу ему глотку!

— А! Господин Трифонов! — изумленно воскликнул Чэзз.

Чэзз протянул через стол мягкую лапу. Трумберг поспешно встал и начал отвешивать поклоны.

— Не узнали, дьяволы? — гремела протодиаконская октава. — Неужели так одичал?

— Переменились, переменились, господин Трифонов! — затараторил Трумберг. — К лучшему, к лучшему!

Оказывается, судья Васильков предвидел все верно. В Иркутске Трифонова выручили знакомые купцы. Вмешался сам Кузнецов, у него Трифонов когда-то начинал приказчиком. Пустил в ход большие деньги — гижигинский купец обязался все вернуть сторицей, — и дело прекратили. Но счастье изменило Трифонову. Приехав в Гижигинск, он узнал, что стал нищим. Его вторая жена, прожившая три года в рабской покорности, удрала из Гижигинска со старшим приказчиком Трифонова Скосыревым, забрав все ценности и деньги. Дом и магазин хмельной приказчик поджег перед уходом.

На прошлом пришлось поставить крест. Ходили слухи, что его жена с любовником уехала на американском корабле попытать счастья в Новом Свете. Другие уверяли, что беглецы подались в Россию. Трифонов остался с пустыми руками, а иркутские благодетели требовали денег.

Пришлось наняться к Бордману. О жене Трифонов старался не думать. "Подлая баба, — коротко говорил он. — Встречу — убью, а толковать об ней не стоит". Всю силу ненависти он сосредоточил отныне не Завойко.

Чэзз высказал предположение, что весной Петропавловск опять подвергнется нападению.

— Англичане захотят взять свое, — сказал Чэзз. — Они не любят оставаться в долгу.

— Пущай приходят! — заревел Трифонов. — В ножки поклонюсь! В палачи пойду — кнутами Завойко стегать. Сам ему на руки железа надену, закую так, чтобы век не расковать…

— Не увлекайтесь, мистер Трифонов, — сказал Бордман, обласкав бородатого купца евангельски кротким взглядом. — Россия — дружественная страна, мы не должны желать ей зла.

— Ничего с ней не станется, с Россией! — Трифонов зло огляделся. — Ей палки впрок пойдут, по себе знаю.

— Вам хорошо рассуждать, — Чэзз поднялся со скрипящего стула, — у вас не загорится крыша оттого, что в Петропавловске будут стрелять из пушек.

— Господь оградит вас от несчастья, — вдохновенно промолвил Бордман.

— Господь? — Чэзз решил поставить вопрос на более деловые рельсы. — А если англичане захватят Петропавловск?

— Ну? — равнодушно спросил Бордман.

— Я говорю — захватят Петропавловск, ограбят, возьмут в плен начальников?

Бордман остался невозмутим:

— Вас-то не тронут.

— Не тронут, — согласился Чэзз.

— Не ваша вина, что русские дерутся с англичанами?

— Ясно, — вторил Бордману купец.

— Англичане пошумят, поскандалят и уберутся домой. — Бордман раскурил трубку и веско сказал: — Ну а вы поживете год-другой без начальства. Разве плохо? У русских ничего не останется — ни железа, ни домов, ни одежды. Англичане увозят даже бревна. Или жгут. Вы, мистер Чэзз, поможете русским. Привезете новые товары, облагодетельствуете их… Мы все поможем русским…

— Привезу, мистер Бордман! — просиял Чэзз.

Бордман встал, подошел к Чэззу и покровительственно потрепал его по вислой щеке.

— Ну как, раздумали уезжать?

Чэзз рассмеялся, обнажив коричневые, нездоровые зубы.

— То-то же! — сказал Бордман, вперив в него бархатистый, ласковый взгляд. — Никогда не пытайтесь надуть меня и не морочьте мне голову хныканьем. Я вас вижу насквозь. Приходите ко мне как на исповедь.

Чэзз от избытка чувств ткнул Бордмана кулаком в грудь.

— Ох, и скотина же вы, мистер Бордман из Бостона! — воскликнул он умиленно. — Ну и скотина!

III

В Гижигу Мартынов приехал с денщиком и двумя эвенками, проделавшими с ним весь путь, от Охотска до Гижигинской губы.

Якутского проводника и казака пришлось оставить в Охотске. Проводник никогда не ездил дальше Охотска и уже не мог принести никакой пользы. Казак страдал от цинги, он не выдержал бы дороги до Гижигинска. Кроме того, Мартынов рассчитывал, что, попав в Гижигинск, подначальный камчатскому губернатору, он получит все необходимое — людей, оленьи и собачьи упряжки.

Охотск поразил его своей тишиной и пустынностью. Житель Сибири, он много слышал об Охотске и считал его крупнейшим перевалочным пунктом на побережье моря, носившем имя Охотского. На неприветливом, скалистом берегу, открытый ветрам, лежал плоский, словно ушедший в землю поселок: несколько десятков изб, пустые магазины в порту и казенное здание, которое потеряло всякое значение с того времени, как факторию Российско-Американской компании перенесли в Аян.

За Охотском началась дорога, отнявшая у Мартынова остаток сил. Северный ветер налетал с гор, бураны падали на берег с востока, с ледяных полей Охотского моря. Ветер проникал сквозь самые теплые одежды, заставлял собак замедлять бег. Собственно, дороги не было никакой, проводники по каким-то им одним известным приметам находили удобный путь вдоль гористого побережья. Нарты то поднимались на взгорье, на острые, ребристые холмы, негусто поросшие березой и лиственницей, то ныряли в лощины, попадая на ровные пласты снега. Ветер, ударяя с моря, сдирал верхний слой снега, обнажал темные шишки и иглы ползучего кедра.

За двадцать дней пути — обычно от Охотска до Гижигинска добирались в месяц — Мартынову только три раза попадалось человеческое жилье.

В последние перед Гижигинском дни свалился Степан. Мартынов тоже заметно терял силы. Одолевала сонливость, странное оцепенение, без мыслей, желаний, воспоминаний. Он похудел, но это не шло ни в какое сравнение со страшной худобой Степана Шмакова, словно иссушенного многомесячной болезнью.

На двадцатый день пути Мартынова разбудил крик каюра. Нарты остановились. Эвенк тормошил есаула, указывая остолом на что-то впереди себя. Выглянув из-за спины каюра, Мартынов увидел красный шарообразный предмет. В первое мгновение он подумал, что это необычный закат солнца или полярное сияние, вырастающее из гигантской багровой капли.

— Гижига! Гижига приехал! — закричал каюр, возвращая Мартынова к реальности.

На горизонте виднелся красный купол гижигинской церкви.

Даже и после Охотска Гижигинск поразил есаула скудостью, черными стенами низких срубов с крохотными окнами. Но в доме исправника он нашел и довольство и весьма богатую обстановку. Нетрезвый исправник с напряженными глазами и тяжелой челюстью ввел Мартынова в большую комнату. В ней находился письменный стол красного дерева с какого-то разбившегося в Пенжинской губе судна. У стола не хватало ящика, а одна из ножек была кое-как подделана из сосны и неискусно выкрашена под цвет стола. В противоположном углу комнаты стоял мелодиум розового дерева, а посреди комнаты — сверкающий чистотой обеденный стол, покрытый белой скатертью. Дом держался на молодой жене исправника, деятельной и властной женщине, не лишенной привлекательности, — она разрешала мужу пить и бесчинствовать во второй, темной комнате, а сюда, в горницу, оклеенную цветными обоями, пускала его как в храм.

Исправничиха проводила приезжих в баню, к глухому квадратному срубу, покрытому шапкой снега. Оставив есаула и Степана в коротком предбаннике, она прошла внутрь. Мартынов раздевался медленно, борясь с одолевавшим его сном, безнадежно пытаясь подсчитать, сколько дней осталось до Петропавловска.

Степан, голый, стоял понурясь на мерзлом полу предбанника. Мартынов поднялся, намереваясь толкнуть маленькую дверь, обитую медвежьей шкурой.

— Алексей Григорьевич, — предупредил его Степан. — Там баба…

— А? — сонно переспросил есаул.

— Хозяйка там, говорю, — Степан мялся, топтался на месте, зная, что женщина сейчас пройдет мимо них.

Но голос исправничихи, низкий, ласковый, разрешил их сомнения:

— Померзнете там, однако. Сюда ходите. Здесь-ка темно.

В бане действительно было так темно, что красноватый отсвет угольев и трепетавшая на полу свечка не могли осветить наполненного паром помещения. Бревна, покрытые слоем сажи, окружали людей непроницаемой чернотой. В углу, возле груды накалившихся камней, неторопливо двигалась хозяйка. Она с шумом задвинула заслонку и начала поливать раскаленные камни водой. Все, даже неясные очертания женской фигуры и сухощавое тело Степана, потонуло в густом, сладком пару.

У Мартынова закружилась голова, тело обмякло. Захотелось лечь на пол, растянуться и отдать себя теплым, сдавливающим грудь волнам.

Кто-то прошел мимо, толкнув его твердым плечом.

— Степан, черт, куда глядишь? — проворчал ок.

Хлопнула дверь. На мгновение серый свет предбанника ворвался в баню. Степан, как и прежде, стоял в двух шагах, не двигаясь. И снова темнота.

— Шальная баба! — услыхал Мартынов голос Степана. — Озорует.

— А что?

— Толкает шибко. Эх, кабы не мужняя жена! — закончил он со вздохом.

Проспав восемнадцать часов, Мартынов поднялся бодрым и голодным. За столом он растолковал поддакивавшему исправнику важность своей поездки и потребовал на утро подготовить свежие упряжки. Исправник не возражал, только беспомощно разводил руками, ссылался на то, что тут без "господ купцов дела не уладить", что власть ему дана, а "способов не дадено". Выпив изрядно с гостем, он ушел "держать совет с купцами" и вскоре вернулся в сопровождении Чэзза и Бордмана. Американцы хотели увидеть человека, который за два месяца домчал из Иркутска в Гижигинск, интересовались новостями и вежливо спрашивали: не может ли господин Мартынов показать ордена, которыми сам государь император одаривает "славных героев прошлогодней виктории?"

Мартынов, улучив момент, прикрикнул на исправника:

— Все раззвонил, дурак! Не умеешь язык держать за зубами!

— Свои ведь, — объяснил заплетающимся языком исправник. — Люди примерного поведения… Не ссыльные, слава богу.

Мартынов отвернулся. Что с ним толковать!

Вечер медленно тянулся во взаимных расспросах. Мартынов интересовался дальнейшим маршрутом. Куда ехать после Тигиля? Пробираться ли на восток, чтобы достигнуть Авачинской губы по долине реки Камчатки, или держаться равнинного побережья Пенжинской губы и пересечь полуостров после Большерецка? Что он встретит в дороге?

В девятом часу у дома остановилась собачья упряжка. В сенях раздался густой, низкий бас, а когда хозяйка открыла дверь из сеней, чтобы крикнуть мистера Бордмана, Мартынов заметил мелькнувшее в глубине косматое лицо.

Вскоре Бордман возвратился. Каюр криком и ударами шеста поднял лежавших за окном собак. По тому, как удалялся голос каюра, можно было заключить, что нарты быстро уносились прочь.

Бордман посмотрел на Мартынова ясным, открытым взглядом лучистых глаз и сказал:

— Если бы господин Мартынов задержался в Гижигинске еще на день, он мог бы иметь хорошую компанию…

Он протянул Мартынову серебряную табакерку. Есаул набил трубку светло-коричневым душистым табаком и сказал:

— Не думаю, чтобы кому-нибудь была по душе моя дорожная метода.

— Ошибаетесь! — возразил Чэзз. — Ничего так не люблю в жизни, как быструю езду…

— Хотя мистеру Чэззу была бы полезнее ходьба, — пошутил Бордман.

Есаул повернулся к Чэззу:

— Вы возвращаетесь в Петропавловск?

— Послезавтра в дорогу, — ответил тот.

— В таком случае я поеду один. Завтра утром.

— Сомневаюсь, — заметил Бордман сочувственно. — У нас не так просто раздобыть хороших собак и проводников. — Он перешел на шепот: — Исправник здесь, знаете… — Купец покосился на дверь.

— Я вытрясу из него душу! — резко сказал Мартынов. — А если не поможет, — он упрямо посмотрел в глазки Чэзза, — если не поможет, уеду завтра на ваших собаках… Дело не терпит.

— Мои собаки? — засмеялся Чэзз. — Они еще щенки. Правда, мистер Бордман, глупые щенки? Раньше послезавтрашнего дня им не подрасти.

— Ничего, я знаю секрет, они у меня в полчаса подрастут.

Мартынов говорил нарочито грубо. Но Бордман ласкал его все тем же кротким, примиряющим взглядом.

— Жаль, — меланхолически сказал Бордман. — Мой приказчик, очень опытный и хорошо знающий местность, только сегодня уехал в Тигиль…

"Уж не сейчас ли он ускакал?" — подумал Мартынов, вспомнив возню в сенях, отсутствие Бордмана и вой собак под окном.

— У него прекрасная упряжка. Одиннадцать собак. Между прочим, он поедет в Петропавловск, если в Тигиле не удастся покончить дело миром. Бордман говорил все это Мартынову, но глаза его лениво следили за хозяйкой. Орудуя у стола, она бросала короткие взгляды на молодцеватого есаула. — Осенью моего человека обобрали, отняли мехов на тысячу долларов. Казаки. Сказали — конфискация. Тигильский купец Брагин подпоил двух казаков и пообещал хорошо заплатить. Потом, дурак, обманул их, они и выдали.

Тощий, глазастый Бордман, напоминавший стрекозу в своих узких пестрых панталонах, усердно подливал Мартынову вино. Есаул оглушительно смеялся, заставляя вздрагивать дремавшего в единственном кресле исправника, называл купцов на "ты", величая их жуликами и хапугами. Американцы ушли, подхватив под руки окончательно захмелевшего исправника и водворив его в соседней комнате.

Сон долго не шел к Мартынову. Хмель, как и всегда, не держался в голове: стоило ему прилечь, закурить трубку и сосредоточиться — и к нему возвращалась полная ясность сознания. На полу, у печки, тяжело дышал Степан. Мартынов, лежа на свежей постели, впервые в жизни с такой остротой и удовольствием ощущал силу своего молодого, мускулистого тела, которое не смогли победить минувшие два месяца. "Живуч как собака, — подумал он. Нет, пожалуй, покрепче буду. Собаки падали в пути, обезноживали, а я жив-здоров". Он сильно нажал правый бок. Боль едва чувствовалась. "Из казаков один Степан достиг Гижигинска. Степан жилистый. Но и Степан послабее меня: вторые сутки в Гижигинске, а никак не выйдет из сонного оцепенения. Придется его здесь оставить…"

Впервые Петропавловск рисовался Мартынову близким, лежащим почти рядом, за тундрой и небольшим горным хребтом. Он почти достиг Камчатки, а уж там сумеет добраться и до порта, где живет Маша Лыткина.

Маша! Пока он мчался по Лене, торопился, выбиваясь из сил, к морю, он старался не думать о ней. Мысль о Маше будила приятное, но тревожное чувство. Оно словно мешало ясно представить себе, какой будет их встреча. Стоило ему вспомнить девушку, представить себя с ней — и все вокруг становилось зыбким, все плыло, мешалось, совсем как в те минуты, когда Мартынову случалось, лежа на берегу Ангары, смотреть на июльское солнце сквозь сетку ресниц, ощущая на лице поток тепла и погружаясь в короткую радужную дремоту. Сегодня впервые Маша долго стояла перед его взором, обрадованная, взволнованная. Он не слышал ее слов, но чувствовал, что она, как и в прежние годы, требует от него ответа на самые главные, самые трудные вопросы жизни…

Тихо заскрипела дверь. Кто-то прошуршал босыми ногами по комнате, приближаясь к Мартынову. Он повернулся на бок и приподнялся на локте.

Шепот хозяйки дома предупредил окрик Мартынова.

— Куришь?.. Думаешь… — сказала она неопределенно.

— А, хозяюшка! — Мартынов опустился на подушку.

— Куришь все, — тупо повторила женщина.

— Ничего, избы не сожгу.

Женщина присела на край кровати.

— Жги, — сказала она со странной покорностью. — Избы не жалко.

— Ишь, отчаянная… Мужа побоялась бы…

Она ничего не ответила. Мартынову почудился короткий вздох.

— Ждал меня?

— Нет.

Женщина пошарила в темноте рукой. Положила ему на грудь влажную, неспокойную ладонь.

Мартынов отвел руку и сказал строго:

— Не ценишь ты себя, баба… Эх!

— Чего мне цениться-то? — громко ответила она, не смущаясь присутствия мужа за стеной. — Видать, мне мужем такая цена назначена.

— Неладно живете, — заключил Мартынов.

Степан заворочался во сне. Женщина склонилась к Мартынову и прошептала с неожиданной ненавистью:

— Мучаюсь. Сам-то у меня гнилой, удавить бы его, да некому.

Мартынов сел на кровати.

— Ты не бойся, я чистая… — Она схватила его за плечи. — Как увидала тебя, сердце зашлось… Сына мне такого, век господа благодарила бы… Не дает господь детей! — простонала она.

Мартынов услыхал тихие рыдания. Неожиданно, против собственного ожидания, он привлек ее и прижал к себе вздрагивающее тело.

— Сиди тихо, — сказал он, — не балуй.

Она продолжала всхлипывать.

— Ты и слова человечьего-то в жизни не слыхала.

— Нешто услышишь его здеся-ка…

— А детей хочешь? Чему ты научишь их? Или американу отдашь в науку сына?

Женщина резко отпрянула.

— Своего ума хватит. Подойти никому не дала бы… Слышь, что я тебе скажу! — Она заговорила быстро, в самое ухо Мартынова: — Ты американу не верь и мужику моему не верь. Крутят они им, как хотят, так и крутят… Намедни они все шептались, каторжника одного вперед погнали, душегубца…

— Ладно, ладно, — нетерпеливо сказал Мартынов. — Ничего со мной не станется, не тронут.

— Слушай меня. Эти ироды все могут… Знать их надо… — Исправничиха вновь прильнула к Мартынову.

— Пускай их бес знает, — резко сказал он. — А мне зачем? Иди. Мартынов мягко отстранил ее. — Да, гляди, за моего казака не зацепись, он мужик злой, баловства не любит.

Она постояла немного, затаив дыхание, потом тяжело прошлепала к двери.

Распахнула дверь и хлопнула ею, как среди дня.

Проснувшись, Мартынов узнал от исправника, что мистер Чэзз решил ехать сегодня вместе с "любезным и веселым офицером", что американцы добыли для есаула две выносливые собачьи упряжки, на которых он доберется до деревни Каменской. Оттуда они поедут на оленях.

Дом исправника стоял в верхней части Гижигинска, рядом с казенными строениями, магазинами для муки и соли. Тут же расположились и три купеческих дома с кладовыми и хозяйственными пристройками. Съезжая на нарте в нижнюю часть, еще более бедную и пустынную, где избы были случайно разбросаны и стояли без труб, со слюдяными пластинками в маленьких оконцах, Мартынов заметил невысокую фигуру женщины, скользнувшую за деревянную церковь.

Мартынову показалось, что он узнал жену исправника. Ни она, ни мистер Бордман из Бостона не пришли проводить его.

IV

В Англии росло недовольство флотом. Флот ее величества насчитывал около шестидесяти тысяч человек, но ни одно славное деяние еще не было совершено его офицерами и матросами в эту войну.

Козлом отпущения стал сэр Чарльз Непир, — Лондон отвечал глумлением на все его попытки оправдаться.

В нижней палате Чарльза Непира пытали по всем правилам парламентской инквизиции. Честолюбивый адмирал ясно ощущал неотвратимость надвигавшейся беды. Он и сам был некогда членом парламента и знал, сколь немощны доводы разума, истина перед могущественной силой политических интриг и закулисного сговора. Слишком замкнуто и неприветливо лицо Пальмерстона, того, кому верой и правдой служил старый адмирал. И сэр Джемс Грэхем молчит, словно не он благословлял медлительность и осторожность Непира и после Бомарзунда, в письме — а оно, к счастью, хранится в бумагах адмирала — будто не он оправдывал его бездействие. "Было бы жалким отсутствием твердости, — писал Грэхем, — если бы вы уступили воплям и рискнули бы вашими кораблями и пожертвовали многими драгоценными жизнями в попытке морскими силами разрушить укрепления, которые непременно должны были пасть при нападении с суши". Адмирал отлично усвоил главное требование кабинета: пусть умирают французы! Чего же хотят от него теперь?

Непир долго говорил об искусстве русских артиллеристов, о неприступности Кронштадта:

— У них могучие крепости, многочисленная армия на побережье, русские канониры на береговых батареях прекрасно обучены…

Адмирала плохо слушали. Раздались жидкие хлопки на скамьях оппозиции, слабые, как разрыв детской хлопушки. Непир только оправдывался, а они ждали другого — разоблачений, нападок на правительство, сенсаций. "Но нет, — думал Непир, — нужно поостеречься". В конце концов, его судьбу решит не парламентская оппозиция — для нее он только возможный козырь, — а кабинет, его старый противник лорд Россель, сэр Грэхем, увертливый Пальмерстон. Не могут же в этой свободной стране вышвырнуть вон с позором и стыдом человека, который командовал Балтийским флотом! Не могут!

Но почему злобствует правительственная партия? Оттуда, с их скамей, раздавались злые, оскорбительные реплики. Особенно усердствовал лорд Осборн, точно его пришпоривают иронические взгляды Пальмерстона. И Непир, взбешенный насмешками, пытается перейти в наступление. "Завоеватель Кронштадта", "покоритель Петербурга", "любезный джентльмен, взявшийся передать письма на Невский проспект", оправдываясь перед членами палаты общин, обвинял правительство в неосмотрительности, в плохой организации морской службы.

— Когда я прибыл в Балтийское море, — заявил адмирал, — то застал экипаж корабля "Нил" с плешивыми головами и в очках. Я имел честь донести об этом лордам адмиралтейства!

Чарльз Непир тщательно готовил этот "экспромт". Он впервые указал на плешивые головы и очки еще в июньском рапорте. Это должно развеселить палату.

Сэр Чарльз Непир сел наконец на место с таким видом, будто нанес противникам неотразимый удар. Но лорд Осборн встал, потирая руки от превкушения приятной сцены.

— Храбрый и почтенный адмирал не намеревается ли развить свои планы балтийской кампании?

Непир протянул вперед красные волосатые руки, словно защищаясь от пощечины, и воскликнул:

— Нет! Нет! Нет!

— К чему же в таком случае хр-р-рабрый и почтенный адмирал говорит об экипаже корабля "Нил", о плешивых головах и об очках?

Осборн никогда не гнушается дешевым успехом. Он состроил гримасу, и по палате покатился хохот.

— Потому что это справедливо! — закричал Непир с места.

— В этом еще должно удостовериться! — Осборн скрестил руки на груди и продолжал громовым голосом: — Как же могло случиться, что храбрый адмирал послал в адмиралтейство рапорт, в котором было сказано, что пятого февраля 1854 года корабль "Нил" был им найден в самом исправном положении?

— Это не противоречит ни очкам, ни плешивым головам!

— Я не постигаю, — торжествовал Осборн, — как мог начальник, храбрый и почтенный адмирал, найти корабль в самом исправном состоянии, когда экипаж этого корабля носит очки и состоит из плешивых голов?

У Непира мелькнула спасительная мысль:

— Какого числа мой второй рапорт?

Осборн ответил без запинки, — у него цепкая память на мелочи, даты, подробности:

— Июня месяца 1854 года, храбрый адмирал!

— Вот видите! — воскликнул Непир. — Четыре месяца спустя!

Смех палаты утих, стихли свистки оппозиции, и адмиралу показалось, что в палате светлеет.

Но ненадолго. Последовал сокрушительный удар Осборна:

— Храбрый адмирал, разрешите вам напомнить, что экипаж, найденный в весьма исправном виде — я напоминаю вам эту немаловажную подробность первого рапорта, — найденный в весьма исправном виде, не может, даже под вашей командой не может, в течение четырех месяцев потерять все свои волосы и быть принужденным носить очки.

Это нокаут. Считай хоть до ста, сэр Чарльз Непир не поднимется.

Сегодня ревет от восторга правительственная партия. Завтра будет смеяться вся Англия. Непира могут наградить, могут пожаловать Большим Крестом ордена Бани — это ничего не изменит. Он выброшен вон с позором и стыдом.

Непиру можно надавать публичных оплеух в парламенте, отдать его на растерзание торгашам. Можно посадить его в полном адмиральском облачении на колючие страницы газет, заставить глотать оскорбительные заголовки статей, набранные самым крупным шрифтом.

Имя Прайса вызывает холодное бешенство. Презренный трус! Он посмел бежать от возмездия. Он показал слабость английского флота именно там, где никто не рассчитывал на сопротивление, где чертовски важно поддержать престиж Британии, в назидание, не только китайцам, но и бесцеремонным янки, заглатывающим слишком уж большие и жирные куски.

Если бы хоть адмирал Дондас в Черном море прославил британскую корону подвигами, достойными памяти Джервиса или Нельсона! Но и там ни одной крупной победы флота, ни одного выигранного морского сражения. Русский флот гордится Синопом, русские матросы покрыли себя бессмертной славой на бастионах Севастополя. А чем прославился флот ее величества королевы Виктории? Хвастливой болтовней адмирала Дондаса? Потерей трети экипажа на Камчатке? Постоянными ссорами с французами? Дезертирством?

Куда девалась энергия морских офицеров? Что стало с их былой предприимчивостью, доходившей до дерзости и неповиновения? Если так пойдет дело и впредь, то вскоре рассеется миф о несокрушимости британского флота, составляющего основу могущества Англии. Этак, пожалуй, иные государства начнут строить флоты, не спрашивая разрешения у Англии, проходить мимо ее крепостей, воздвигнутых на всех берегах мира, не спуская флага, проплывать проливами, пренебрегая угрозой британских пушек!

Конечно, Петропавловск-на-Камчатке — ничтожный пункт, неустроенный порт, лежащий за пределами цивилизации. Но пощечина, нанесенная там Британии, жжет лицо. Сподвижники Прайса — офицеры "Президента", "Пика", "Вираго", осмеянные, лишенные орденов, самым существованием своим напоминают о камчатском поражении. Янки посмеиваются, деликатно, сдержанно, как приличествует родственникам; однако и они рады, когда кто-нибудь колотит Англию, и особенно в Тихом океане.

Петропавловск — ничтожный пункт, но камчатское поражение должно быть отомщено. "Только кровью!" — вопит "Таймс". "Кровью!" — вторят "Таймсу" в трогательном согласии и правительственные и оппозиционные газеты. Крови требуют парламентские ораторы. О крови возносят молитвы миссионеры, приезжающие за инструкциями на родину.

Только лорд Пальмерстон не произносит этого слова. Он противник резких слов, крайних мнений, показной жестокости. Самообладание первейшее достоинство политика. Можно пролить много крови, н е п р о и з н о с я этого тяжелого, возбуждающего чернь слова! Можно уничтожить в Индии фабрики тончайшего шелка, воздушной кисеи, сказочно красивой парчи, разрушить древние города, храмы, дворцы, отбросить народ на несколько веков назад — и все же твердить о благе цивилизации, которую Англия несет "диким индусам". Можно захватить полмира — и играть роль обиженного человека, вынужденного защищать свое старое фамильное добро!

Вопрос о Камчатке решается просто. Нужен реванш. Моральный авторитет британского флота в бассейне Тихого океана с наступлением весны должен быть восстановлен. Там у Англии достаточно сил. Располагай русские таким флотом на Востоке, они могли бы не тревожиться о безопасности своих восточных портов. Но у них там три фрегата и мелкие суда, о которых не стоит и говорить. Мы пошлем двадцать, тридцать судов. Вместе с французами мы создадим флот в полсотню вымпелов.

Хорошо, что вовремя прогнали эту бездарность Флитвуд-Пеллау. Адмирал Стирлинг лучше справится с обязанностями начальника Ост-Индской морской станции. Он сумел досадить китайцам, сумеет и русским причинить неприятности. Сэр Джэмс Стирлинг благоразумен. Ему часто не хватало храбрости и решимости. Но благоразумные, осмотрительные полководцы так же полезны, как и благоразумные политики…

Пока Мартынов, обманув шамана, подвигался к берегу Охотского моря, английский линейный корабль "Монарх", вооруженный восемьюдесятью четырьмя пушками большого калибра, плыл вдоль американского континента, из Рио-де-Жанейро к мысу Горн.

В тихоокеанских портах Новой Англии, на островах Товарищества и Сандвичевых островах английские и французские суда ждали приказа к отплытию.

"Президент" и "Пик", "Форт" и "Эвредик", "Альцест" и "Дидо", "Бреск" и "Энкаунтер", "Барракута" и "Амфитрита", "Монарх" и "Тринкомали", "Сибил" и "Хорнет", "Биттерн" и "Тартар", "Спартан" и "Рэттер", "Винчестер" и "Сарацин" и еще десятки кораблей с самыми причудливыми и грозными названиями составили флот, которому надлежало взять реванш за поражение минувшего года.

Тридцать четыре английских корабля и двадцать два французских небывалая в этих местах сила!

Здесь были линейные корабли и двухпалубные фрегаты, винтовые корветы и первенцы новой, эры судостроения — железные пароходы, бриги и даже описное судно[37], занятое неустанной разведкой под мирным флагом и под предлогом научных изысканий в районе Курильских островов.

И пока Петропавловск спал, укрытый снегом, не зная о предстоящей эвакуации, Мартынов в одиночку боролся с неприятелем, разрезавшим океанскую волну за много тысяч миль от него.

Больной Степан остался в Гижигинске, на попечении светлолицей исправничихи.

V

Чэзз оказался словоохотливым, но малоинтересным спутником. Мартынов быстро раскусил его и перешел на грубовато-фамильярный тон, что было естественным ответом на лесть купца.

Если им случалось ехать близко друг от друга, Чэзз окликал есаула, обращал его внимание на пустяковые подробности дороги, неудачно шутил и сам смеялся громко, прерывисто, издавая звуки, похожие на кваканье большой лягушки.

После выезда из Гижигинска выпало несколько хороших дней. Горы стояли тихие, устремив в небо бурые наконечники утесов. Березовый лес, по которому шла тропа, опоясывал горы кружевом тонких ветвей, приветливой красотой светлых стволов. А за ними подымалась стена хвойного леса с высокими елями, стоящими как бойницы или сторожевые башни. Укрытый от моря горами и тайгой, Мартынов быстро подвигался вперед.

Американец, ехавший со своим каюром впереди, часто останавливал собак.

— Собачкам нелегко тащить такую тушу! — говаривал он, хлопая себя по животу. — Кому, кому, а моим ногам это хорошо известно!

На каждой остановке он успевал закусить, поражаясь строгому режиму Мартынова.

— Здесь так мало удовольствий! — цедил купец сквозь жующие челюсти. Большой грех уйти на небо, не съев всего, что отведено тебе самим господом богом. Человек не должен пренебрегать своими обязанностями.

— Я дожую на небе, — ответил Мартынов. — В раю. Там у меня не будет других дел.

— Боюсь, что там, — Чэзз уморительно закатил глаза, — не дадут мяса. — Он притворно вздохнул. — Я задал однажды этот вопрос корабельному священнику…

— Что же он ответил?

— "Мистер Чэзз, не беспокойтесь напрасно. Рая вам не видать, а в аду вы получите сколько угодно мяса, даже филе из собственной ягодицы, приготовленное на хорошем огне".

Он громко хохотал, вздрагивая всем телом и заставляя собак настораживать острые уши.

Поскольку предметом шуток Чэзза служили его же слабости и физические недостатки, запас остроумия американца быстро истощился. О Петропавловске и царивших там порядках Чэзз отзывался в превосходной степени: все "прекрасно", "великолепно", "исключительно"!

— Завойко? О, это большой государственный ум, справедливый хозяин и деловой человек! В Штатах он мог бы рассчитывать на президентское кресло. Только в России подобный человек может иметь такой маленький штат, как Камчатка… Лыткин? — американец задумался. — Ах, господин начальник морской аптеки!.. Как же, знаю! О, большой доктор!

Чэзз успевал скупать меха, хотя Мартынов бесцеремонно гнал его вперед. Новый приказчик, Трумберг, охранял товары и меха, переговоры с коряками вел сам Чэзз. С неожиданной легкостью он нырял в круглое отверстие подземной юрты, служившее и окном, и дверью, и дымоходом. Вылезал оттуда багровый, кашляющий от дыма, но большей частью довольный, волоча за собой связку шкурок. Казалось, Чэзз живет ради этих великих минут; рыхлое лицо его пылало, он суетился вокруг хозяина мехов, хлопал его по спине, хватал за нож, привязанный к поясу, показывал, что они и так "зарезали его", забрав самые лучшие товары, оглушал смесью русских, английских и корякских слов.

После Пенжинска у Мартынова произошла первая серьезная размолвка с Чеззом. Кончились горы, впереди на сотни верст лежала безлесая тундра, скудная земля оленных коряков. Здесь не было ни охотничьих троп, ни дорожных знаков, по которым можно ориентироваться. Небо, повисшее низко над тундрой, непроницаемо днем и ночью. Просыпаясь, Мартынов вначале никак не мог определить, где восток и где запад, север и юг. Коряки-проводники находили направление пути по застругам — волнообразным снежным гребням, перпендикулярным направлению господствующего ветра.

Приглядевшись к приемам оленных коряков, которые осторожно счищали только что выпавший снег, чтобы добраться до прочных гребней, Мартынов как-то за рекою Таловкой заметил, что они уклонились на восток от своего маршрута. Заметил он это не сразу, а на второй день, когда быстроногие олени успели отмахать много верст. Чэзз торопился, его олени, лучшие из всех, выбранных в большом стаде за Пенжинском, бежали далеко впереди. Мартынов догнал его у обширного стойбища оленных коряков. Чэзз успел забраться в одну из конических юрт, обтянутых оленьими шкурами.

Есаул пошел на розыски. Поднимая меховой полог, он заглядывал внутрь юрт. Сушеный мох, горевший в сосудах с оленьим жиром, скудно освещал дымные меховые пещеры.

Наконец он нашел американца, беседующего о чем-то с тучным коряком, по-видимому мелким князьком.

Мартынов забрался в юрту и грубо оборвал купца:

— Ты куда меня завез?

— К друзьям, — промолвил Чэзз, не замечая сердитого тона есаула.

— Почему в сторону свернул?

— Олени устали, — просто сказал он, — менять надо. — Он показал на князька: — Свежих оленей даст.

— Не дури, купчина, со мной шутки плохи, — сказал Мартынов угрожающе. — Где это видано, чтобы за свежими оленями сто верст крюку давать! Пока на дорогу воротишься, и эти пристанут!

Купец схватил его за рукав.

— Не нужно обижаться, господин Мартынов! Маленькая хитрость. Надоело ходить по пустому следу Бордмана. В Пенжинске мне сказали, что сюда придут чукчи с Большого озера и Анадырской губы. У них много мехов, кож… Хотел поживиться, — закончил он извиняющимся тоном. — Беспокойная наша жизнь, господин Мартынов!

Мартынов заставил его собраться немедленно, не открывая торгов. Коряки по приказу князька выбрали из огромного стада ездовых оленей, и Мартынов тронулся дальше, настороженный, враждебно настроенный к своему попутчику.

Купец пробовал восстановить хорошие отношения.

Однажды в стойбище кочующих коряков он показал Мартынову поразительное зрелище: в большой юрте находились четыре коряка, словно отрешенные от мира, безразличные даже к приходу незнакомых людей. Бледные, с мертвыми, стеклянными глазами, они механически жевали какую-то жвачку. Чэзз показал на маленькие берестяные коробочки, наполненные бурыми кусочками.

— Сушеный мухомор, — объяснил Чэзз.

Подойдя к одному из коряков, он больно ущипнул его за щеку. Несчастный не шевельнулся и не ответил на странное приветствие. Чэзз дернул его за прямые, жесткие волосы.

— Хуже скотины…

Есаул оттолкнул Чэзза.

— Не трогай. Не собаки, люди. Больные… Разве не видишь!

Чэзз добродушно заквакал:

— Пьяные…

Мартынов ударил ногой по коробочкам. Кусочки мухомора рассыпались по старой оленьей шкуре. Выходя из юрты, Мартынов заметил, что американец собирал их и прятал в свой карман.

В другой раз Чэзз остановился на вершине горного перевала, южнее реки Лесной, поджидая есаула.

— Смотрите! — закричал он Мартынову и показал рукой вокруг себя, тяжело поворачивая туловище.

Справа и слева лежало мертвое пространство, темневшее к горизонту, будто уходившее в тяжелый, свинцовый туман. Впереди виднелись снежные пики, покрытые голубыми и сиреневыми тенями.

— Теперь это зрелище не стоит и десяти центов, — проворчал Чэзз, глядя на равнодушное лицо Мартынова. — Побывали бы вы здесь летом! — он прищелкнул языком. — Справа — Охотское море, залив Шелихова, слева — Тихий океан. Настоящие ворота в Камчатку. А впереди — вулканы. На них и летом снег. А там далеко, далеко, — он помахал рукой, — Американские Штаты…

Он закатил глаза и прижал руку к сердцу.

— Тянет на родину? — спросил Мартынов. — Ну и ехали бы себе домой…

Американец отдернул руку, словно испугался толчков своего сердца.

— Как можно! — возразил он. — О нет!

— Денег мало собрали?

— Нужно помочь русским. — Купец тяжело вздохнул. — Русская земля бедная земля…

— Бедная? — Мартынов рассмеялся. — Видели бы мы тебя здесь, кабы земля бедная была! Как же! Любовался бы ты здешними видами!

Чэзз посмотрел на Мартынова долгим взглядом, будто впервые увидел его, и проговорил серьезно:

— Ты умный человек. Скажи мне: почему русские начальники людей не жалеют? Почему тебя послали на смерть в такую дорогу? Ты офицер, не мужик…

— Мужик, — прервал его есаул, — сибирский мужик. Меня не разжалобишь и смертью не напугаешь. Семерых со свету сживу, прежде чем ноги протяну. Поехали!

Мартынов внимательно наблюдал за Чэззом. Глуповатый купец не внушал ему опасений, да и не с чего было Чэззу покушаться на есаула: больших денег у него с собой нет; а Георгиевские кресты и ордена с бантами вряд ли интересуют американца. Но Чэзз хитер. У него свои планы, свои коммерческие интересы. Их он ставит выше, чем все прочие земные дела, и если не присмотреть за ним, он, пожалуй, снова уклонится в сторону.

В Тигиле, куда они прибыли к вечеру, подозрения Мартынова окончательно улеглись. Приказчик Бордмана приехал сюда два дня назад, но он ничего не знал о Мартынове. Для местного исправника курьер из Иркутска был полной неожиданностью. Значит, приказчик уехал из Гижигинска до приезда Мартынова.

К ночи разбушевалась пурга. Ветер, налетевший с Пенжинской губы, кружил снег, пробовал исполинским плечом крепость бревен, из которых сложены дома и магазины тигильских купцов Брагина и Воробьева, падал на плоские кровли обывательских лачуг.

Чэзз и слушать не хотел о том, чтобы наутро трогаться в путь. Ни солнце, ни добрые приметы не заставили бы его покинуть Тигиль раньше, чем дня через два. У него здесь дела, да и людей обижать не годится. Раз уж судьба занесла его в Тигиль, он посидит, потолкует со своими русскими друзьями.

— В такую пургу, — сказал он Мартынову, — меня не выманишь из норы ни черной лисой, ни королевским горностаем, ни сотней пушистых шкурок выдры, самой ходкой в Сан-Франциско.

Исправник повиновался губернаторскому курьеру и подготовил к утру свежую упряжку, однако и он убеждал Мартынова остаться, переждать непогоду. Есаул приказал грузить нарту.

И вдруг среди людей, относившихся к решению есаула как к блажи и молодечеству, нашелся человек, который не только поддержал Мартынова, но и согласился отправиться вместе с ним в Петропавловск. Это был Трифонов, приказчик Бордмана из Бостона. При всей нелюдимости Трифонова, Мартынов обрадовался попутчику. Местный житель соглашается ехать в такую погоду значит, не все так плохо, как пророчат.

Они решили перевалить через горы, достичь долины реки Камчатки, наиболее густо населенной и не столь открытой ветрам, как побережье Пенжинской губы. Нарты Трифонова бежали впереди, за ним ехал Мартынов с почтой и орденами.

С каждым коротким привалом Трифонов делался все неприятнее. Горластый, злой и нелюдимый, он, вопреки приказчичьему обыкновению, не думал о том, какое впечатление производит на нового человека. С каюром объяснялся грубо, злым окриком, пинками.

— Давно вы в приказчиках, Трифонов? — поинтересовался Мартынов.

— А что? — насторожился бородач.

— Да так… — есаул замялся. — Приказчичьей гибкости, обходительности не чувствуется.

Трифонов захохотал, мощная октава слилась с ревом пурги.

— Был гибок, да кости поломали, а срослись неладно. — Он ткнул камчадала в спину. — С ихним братом гибкости не нужно, голос громкий — и то ладно.

Видимо, вопрос Мартынова задел его, потому что на следующем привале он вдруг спросил:

— По-вашему, я мордой в барина не вышел?

— Баре разные бывают. Не в них счастье. Человеческое лицо важнее господского.

— Будто уж?! — усомнился Трифонов. — Господа всему голова, всему суд и начало.

— Ну, брат, — усмехнулся Мартынов, — вижу, что ошибся, не признавши в тебе приказчика. С виду вепрь, а душа у тебя приказчичья. По мне не так. Я мужика хорошего на десяток таких, как твой хозяин, не променяю.

— Денег у Бордмана много, — стоял на своем Трифонов. — Жулик, а денег много.

— Ну и лежат себе в сундуках…

— Полеживают, а сильны… Сильны-ы-ы!

— Высоко ты о капиталах думаешь!

— Высоко! — гордо сказал бородач. — Большие деньги — как море: вода прибывает, деньга на деньгу набегает.

Поколебать его было невозможно.

— Богат, говоришь? — наступал Мартынов. — А от смерти никуда не уйдет, хоть золотой стеной загородится.

— Ты божьего не тронь. Я о земном толкую. О том, за что людьми цена положена.

— Сегодня цена одна, — ответил Мартынов, — завтра другая. Раз люди положили, они и переменить могут.

Собеседник упрямо замотал бородой.

— Купеческая порода крепкая, ядреная, — сказал он с непонятной злостью. — Купец — что волк: он и сытый жадный. Деньги — первая сила!

На этом он стоял твердо.

Злая, цепкая сила хоронилась в этом большеруком, кряжистом человеке в синей купеческой чуйке под кухлянкой. Когда-то он, в приказчиках у Кузнецова, много работал, много поперетаскал тяжестей, — это заметно по манере держать руки так, словно им дорога каждая минута отдыха, по широченной, горбившейся спине, по тому, как в пути он все опробовал сам ремни, поклажу, крепость упряжки, устойчивость копыльев.

С ним интереснее, нежели с Чэззом. Тот отступал при малейшем нажиме и уклонялся от споров. Ничего определенного, и из всех его инстинктов сильнее всего трусость. Даже жадность, державшая Чэзза на земле, при малейшем окрике или подозрительном шорохе становилась трусливой и осмотрительной. В приказчике же бродила злая сила, свирепо скалившая клыки на людей. С ним можно схлестнуться: это давало кое-какую пищу уму. Мартынов стал поддразнивать Трифонова, вызывать на короткие споры.

Два дня они двигались с величайшими трудностями сквозь белесую мглу. Снег бесновался вокруг, ослеплял или, отхлынув вместе с ветром, открывал глазам гнетущее однообразие зимней дороги. Казалось, что снег падает не сверху, а, подхваченный ветром с камней, истолченный в сухую, колючую пыль, играет, ярится, не хочет лечь на землю.

Утром третьего дня, когда они достигли перевала, ветер подул еще свирепее, а мгла стала плотнее. Люди обрадовались начавшемуся пологому спуску.

Дорога, как обычно при спуске с гор, кружила, снижаясь ярусами, огибала упрямые породы, разбросанные повсюду. Нарты держались близко, и Мартынов неизменно слышал прорывавшийся сквозь вой ветра окрик каюра с передовой нарты.

— Ках! Ках! Ках! — кричал он, поворачивая собак вправо. — А! А! А! (Прямо! Прямо!)

Внезапно Мартынову почудился протяжный вой: "А-а-а!" — крик боли и ужаса.

Он прислушался.

Ветер и горы могли исказить голос каюра, слить его короткие возгласы в один тоскливый звук.

Все спокойно. Даже голоса каюра больше не слышно. Камчадал, сидящий впереди Мартынова, насторожился. Замер в воздухе остол, готовый вонзиться в снег.

— Сейчас Медвежий камень будет! — закричал камчадал есаулу. — Видишь ты, дорога шибко опасная!

Нарты сделали резкий поворот вправо, и сразу же раздались два выстрела с короткими промежутками. После первого выстрела камчадал вонзил остол в снег, после второго упал. Нарту занесло от резкого торможения, но собак нигде не было видно. Видимо, упряжка оторвалась от нарты.

В первые секунды Мартынов не почувствовал боли в простреленной руке. В него стреляли из штуцера. Это ясно по звуку и по тому, как быстро следовали один за другим два выстрела. Неужели Трифонов? Но у приказчика не было ружья. Мартынов внимательно оглядел поклажу Трифонова еще в Тигиле.

Правой рукой Мартынов выхватил свое ружье, лежавшее вдоль нарты, за решетчатой куторгой, и стал ждать, — левая рука, простреленная в тот момент, когда сани разворачивались, уже не служила ему. Почта, чемодан с наградами, все добро Мартынова находилось на нарте. Камчадал лежал без движения, уткнувшись лицом в снег. Вокруг головы темнела кровь.

Мартынов вздрогнул от мысли, что остался один, а человек, стрелявший в него, скрылся с упряжкой. Если не удастся отбить у него собак, Мартынову ни за что не добраться до жилья. В снежной пустыне, без собак, с простреленной рукой… Никогда не добраться.

Нужно сбросить кухлянку, перевязать руку. Но он не может разрешить себе ни одного лишнего движения, не может выпустить из рук ружье. Левый рукав прилип к руке, наполняясь стынущей кровью. Пусть. Замерзая, теряя сознание, он все равно будет лежать в снегу с ружьем наготове, поджидая своего врага. Не может быть, чтобы убийца не подошел к нарте Мартынова, он должен подойти.

Мартынов не ошибся. Кто-то приближался к нему. Осторожно отделился от темной громады Медвежьего камня и шел, пригибаясь, волоча ноги по снегу.

Трифонов!

"Значит, не поверил, что у меня нет денег? Польстился на казенное добро. — В отяжелевшей голове отдался ухающий смех Трифонова: "Деньги первая сила!"

Мартынов скрыт нартой и привязанным к ней тюком. Он подпустил Трифонова на несколько шагов и выстрелил наверняка. Приказчик сначала уронил ружье, затем, взмахнув руками, как в прыжке, упал на спину. На притворство не похоже. Штуцер упал слишком далеко.

Вой ветра снова ворвался в сознание Мартынова, будто только что вышибли плотно закрытое окно. С трудом поднявшись, Мартынов подошел к распростертому телу. Голова Трифонова была запрокинута. Из темной пасти торчали верхние клыки. Глаза бессмысленно уставились в сумрачное небо.

Расстегнув на нем кухлянку и тесную чуйку, Мартынов достал бумажник. Деньги. Сто долларов, три русских кредитных билета по пятьдесят рублей. Определение иркутского губернского суда по делу о гижигинском купце первой гильдии Трифонове Савелии Прохоровиче. Паспорт. Запечатанное письмо с адресом, написанным по-английски: "Сан-Франциско. Торговое заведение г-на Макрея. В. Бордман. Гижигинск". На новеньком штуцере, поднятом Мартыновым, марка американского заводчика Кольта, чьих ружей напрасно дожидаются в департаменте артиллерии.

В сорока шагах от Медвежьего камня есаул нашел нарту Трифонова. Каюра-камчадала не было, он исчез. Мартынов стрелял из ружья, кричал. Слабое эхо умирало, заглушенное снегом и ветром. Он перенес на нарты приказчика чемодан и почту. С трудом перевязал руку, придерживая конец холщовой тряпки зубами. Тщательно осмотрел нарту. Проверил запас провианта, корм для собак. Одной рукой, упираясь слабеющим коленом в поклажу, потуже подтянул ремни. Чемодан с наградами и почтовую сумку тоже наглухо привязал к поклаже, сняв ремни со своей нарты.

VI

Силы часто оставляли его.

Приходя в себя после нескольких минут забытья, он уже не знал, сколько часов прошло с того момента, как прозвучали выстрелы у Медвежьего камня. Собаки бежали ровно, осторожно, будто понимая, что за их спиной сидит беспомощный человек.

А может быть, Мартынову только кажется, что нарта плавно скользит по снегу? Ведь чувства притупились, все стало мягким, расплывчатым, неопределенным. Его охватил жар, только неизмеримо более сильный, чем на пути к Охотскому морю.

Острые скулы и ввалившиеся щеки стали быстро зарастать. В минуты ясности Мартынов трогал светлую щетину, стараясь хоть приблизительно узнать, много ли дней прошло после выезда из Тигиля. Последний раз он брился в Тигиле. Лицо изрядно заросло. Неужели прошла неделя? Не может быть. Мартынов угрюмо улыбается: "Кажется, у умирающих сильнее растут волосы?"

Он гневно щурил глаза, словно второй Мартынов, шепчущий воспаленными, запекшимися кровью губами о смерти, стоял напротив, избегая взгляда Мартынова, сидящего на нарте. Мартынов не дался бы так просто, даже если бы речь шла только об одной его жизни. Но его послала Россия. Именно Россия! Только теперь эта мысль со всей отчетливостью пронизала каждую клеточку его мозга — не Муравьев, а Россия… От его выдержки зависит жизнь множества людей. Гордый флаг порта, слава героев, спящих в камчатской земле, честь живых — всё, всё зависит от его выдержки.

Метель утихла. Наступил морозный солнечный день. Мартынов часто закрывал глаза. Волосяную сетку, подаренную старым якутом, он потерял, а без нее слезящиеся, воспаленные глаза быстро слепли.

С трудом поднимались веки. Будто кто-то заостренными прутиками колол глазные яблоки. Наступила почти полная слепота. В какую-то долю секунды, когда глазам было больнее всего, Мартынов ясно разглядел снег и темные прутья кустарника… Снег! Снег не сошел… Значит, еще зима, он еще не опоздал.

И когда собаки, повинуясь властному окрику, остановились, когда перед глазами Мартынова зашевелились мутные тени и человеческий голос обратился к нему с вопросом, есаул не сразу ответил. Он снова впал в забытье.

В этот день британский линейный корабль "Монарх" пришел в Гонолулу и опустил якоря в теплую воду залива.

Упряжка Мартынова, достигнув реки Камчатки между Шаромой и Милково, была остановлена Иваном Афанасьевым.

Подружившись на Никольской горе с Ильей Буочча, Иван Афанасьев отправился с ним в излучину Камчатки, густо поросшую лесом, на охоту за выдрами. На льду реки, у пропарин, сквозь которые коричневый зверек выходил на воздух, они и заметили странную упряжку.

Казалось, она никем не управлялась. Но когда камчадалы приблизились к нарте, они увидели Мартынова, который лежал, не выпуская остола из правой руки. Их поразило решительное выражение лица изможденного, полуослепшего человека. Он слабо улыбнулся, услышав голоса, и на несколько минут потерял сознание. Обветренные лица склонились над Мартыновым: широкое, поросшее жидкими пучками волос лицо Афанасьева и тонкое, мальчишеское — Ильи.

В Милково, большом камчадальском поселении, есаул пришел в себя. Узнав, что до Петропавловска осталось не больше ста пятидесяти верст, он приказал немедленно везти его дальше. В голове звучали, отдаляясь и набегая, как грохот настойчивой байкальской волны, слова, сказанные милковским лекарским учеником: "Наступил март".

Люди, собравшиеся в доме тойона, поразились, услыхав неожиданное требование есаула. Быть может, на этот раз Мартынову не помогла бы его настойчивость, но лекарский ученик объяснил старосте, что есаула следует немедленно везти в Петропавловск, даже если бы он и не просил об этом: только операция может спасти ему жизнь.

Илья и Иван Афанасьев повезли укутанного в меха Мартынова. Приходя в себя, он улыбался своим новым каюрам большим, ощерившимся от худобы ртом и слабым голосом просил их:

— Гоните, ребята! Гоните вовсю! Пока жив, хочу край земли нашей поглядеть!

Иван Афанасьев показал рукой на северо-восток и сказал снисходительно:

— Наша земля большая, барин. Всюду побывать — жизни не хватит…

Буочча и Иван Афанасьев гнали и без понуканий. Внешность Мартынова, казачий мундир, чемодан, в котором милковский тойон обнаружил ордена и секретные пакеты, говорили сами за себя. Старик Буочча, осмотрев Мартынова на последнем переходе, обернул его руку сушеным мохом, обвязал куском домотканого полотна и, не сказав ни слова, выразительно махнул рукой.

Илья понял: нужно мчать не задерживаясь, несмотря ни на что.

К вечеру третьего марта нарты выскочили из-за Никольской горы, и Мартынов увидел скудные огни Петропавловска.

Илья остановил собак.

— К доктору везти, барин? — спросил он через плечо.

— Успею к доктору. — Мартынов переводил взгляд с одного огонька на другой. — К губернатору вези!

ГРАЧ