Русский Галантный век в лицах и сюжетах. Книга первая — страница 31 из 73

сказать, что при венценосном отроке на Двор тратилось вдвое больше, чем при его великом деде Петре I. Установленный в декабре 1727 году придворный штат насчитывал 392 человека, причем в сем списке за редкими исключениями старинные фамилии – Долгоруковы, Голицыны, Лопухины, Стрешневы. Историк XIX века Константин Арсеньев, уточняет: “Русские вельможи поражены были блеском Двора Версальского, стоявшаго со времен Лудовика XIV выше всех Дворов Европейских, наш Двор устраивался по образцу Французскаго, и наши царедворцы, величаясь титлами Немецкими, старались подражать Французам в приемах и этикете”.

Противники реформ (и прежде всего, государева бабка Евдокия) не уставали твердить, что надобно отказаться от иноземной одежды и вернуться к стародавним ферязям и охабеням. Но Петр II все не уступал, проявляя здесь завидную твердость. По словам писателя Александра Павлова, он нипочем “не соглашался на измену французскому платью. Ему так нравились его изящные, красивые кафтаны и так смешно было царское одеяние прежних дней!” Заметим, в этом пункте мальчишка на троне выказал свой норов самодержца. И хотя некоторые царедворцы (вкупе с влиятельнейшим тогда семейством Долгоруковых) держали наготове в своих рундуках и комодах груды дореформенного платья, победу одержали “французокафтанники” (как назвал их Николай Гоголь), то есть возобладал не изоляционизм, а тенденция европейского культурного единства. Ведь по всей Европе, как отметил американский историк костюма Джеймс Лэйвер, “доминировала тогда Франция: модная одежда означала, по крайней мере, для высших классов, именно французскую одежду”.

Придворная камарилья Петра II по внешности очень походила на версальских маркизов и маркиз – первых франтов и франтих своего времени. Евгений Карнович пишет, что “кавалеры щеголяли в шитых кафтанах с твердыми, как железные листы, широкими фалдами, узких панталонах, плотно натянутых чулках с подвязками, тяжелых башмаках; перчатках (вместо дедовских рукавиц) и аллонжевых париках, с длинными, завитыми в букли, волосами”. Отличались своей живописностью и охотничьи костюмы – в красных шароварах, в горностаевых шапках и зеленых кафтанах с золотыми и серебряными перевязями, царские стремянные и егеря были неподражаемы. Поражали изысканностью и легкие богатые робы придворных дам. Разряженные в пух и прах, московские светские львицы осваивали характерный язык любви и щегольской культуры.

Именно со времен Петра II ведет начало увлечение прекрасного пола тафтяными мушками, занесенными к нам с берегов Сены. История сей моды давняя. “Неизвестно, какой француженке-смуглянке первой пришла в голову мысль наклеивать маленькие кусочки черной тафты на лицо, – рассказывается в русском журнале “Ни То ни Сио” (1769), – в конце XVI века для успокоения зубной боли прикладывали к вискам крошечные пластыри, положенные на вату и бархат. Кокетке не нужно было много времени, чтобы подметить, как эти пятнышки оттеняют белизну кожи… и придают увядшему лицу блеск. Таким образом, мушки вошли в употребление, получили всеобщее одобрение и победили все препятствия, воздвигаемые против них строгими духовниками и моралистами – противниками красоты”.



Интересно, что поклонниками мушек во Франции были не только дамы, но и мужчины, в их числе даже служители культа. Существовали специальные трактаты о “правильном” расположении мушек на лице, с точными указаниями об их величине и форме сообразно с местом их наклеивания; и каждая мушка имела свое название и строго определенное значение. Забавно, что в России первой половины XVIII века такие “Реестры о мушках” были очень ходким товаром и пользовались спросом не только в высших сферах – они попадали в мещанские и даже в крестьянские круги. Известный этнограф Дмитрий Ровинский в своем капитальном труде “Русские народные картинки” воспроизводит лубочный лист с подробным объяснением сокровенного смысла каждой накленной мушки: “На правой стороне – гордость; в длину против глаза – воровство. На правой брови – смирение. Под конец носа – одному отказ. Среди носа – всем отказ. Над левой бровью – щегольство или стыд. Под глазом – печаль; в длину против рта – любовь. Среди щеки – величество или красота. На левой брови – лесть. Над глазом – жеманство. По краям на устах – вертопрашество и т. д.”. А на другом известном лубке того времени, названном “Пожалуй, поди прочь от меня!”, представлена блинница, бранящаяся со своим ухажером; и лицо ее так и усыпано мушками.

Образ щеголя ярко запечатлен в “кусательных” сатирах Антиоха Кантемира (1708–1744), распространявшихся по всей России в многочисленных читательских списках. Его “Сатира I. На хулящих учение. К уму своему” и “Сатира II. На зависть и гордость дворян злонравных” написаны в 1729 году и изображают быт и нравы франтов и франтих того времени.

Антиох был знаком с европейской и, прежде всего, с французской литературной традицией изображения щеголей (петиметров). А во Франции XVII–XVIII веков одних только комедий о них насчитывалось не менее шести десятков. Осмеянию щегольства отдал дань сам законодатель французского Парнаса Никола Буало-Депрео (1636–1711), сатиры которого Кантемир “склонял на наши нравы”. И британские издатели Ричард Стил (1672–1729) и Джозеф Аддисон (1672–1719) в своих журналах “Te Spectator” и “Te Tattler”, необычайно популярных во Франции (экземпляры их имелись, между прочим, и в личной библиотеке Кантемира), уделили вертопрахам самое пристальное внимание, язвя их с присущей им истинно английской иронией.

Не исключено, что в юности Кантемир сам был не чужд щегольства. Поступив в 1725 году на службу в Преображенский полк, он горделиво носил нарядный гвардейский мундир и упражнялся в сочинении любовных стихов и песенок, что было типичным для поведения франта. В сатире IV “К музе моей” он признавался:

Любовны песни писать, я чаю, тех дело,

Коих столько ум не спел, сколько слабо тело…

Уж мне горько каяться, что дни золотые

Так непрочно стратил я, пиша песни тые.

В дальнейшем Антиох, по его словам, “искал отстать от сочинения любовных песен и прилежать к чему важнейшему”. Он сделался государственным мужем, видным дипломатом и… отчаянным критиком петиметров и щегольства.

В 1726 году Кантемир переводит с французского языка “Некое итальянское письмо, содержащее утешное критическое описание Парижа и французов”. Речь идет здесь и о разорительном щегольстве: “Зрится тамо на платьях все то, что роскошество лучше и изящнейше выдумать может. Дамы там всегда с новыми модами, и их убранства с лентами и драгоценными каменьями одеты видом некаким, сердце веселящим, показуют златыми и серебряными парчами беспрестанное свое попечение о великолепии. Мужие такожды с своей стороны также суетны, как и женщины, с плюмажами и с белыми перушками [париками – Л.Б.] ходят, смотря того, чтоб полюбны были, и чтоб уловити сердца, но часто сами уловляются…”. И далее дается мрачное предсказание: “Итак, кажется, что Париж повседневно приближается к падению своему, буде то правда… яко чрезмерныя роскоши есть знак града, ищущего разориться”. Но современникам было очевидно, что пророчество это почти дословно повторяет известную характеристику императора Петра I-го, данную французской столице: “Париж рано или поздно от роскоши падет или от смрада вымрет”. Петр Великий, как известно, был ярым противником щегольства, и Антиох, судя по выбору произведения для перевода, был с ним в этом вполне солидарен.



В его “Сатире I. К уму своему” (1729) нещадно бичуется российское невежество, а именно “презиратели наук”. Достается и судейским чиновникам, что бранят тех, “кто просит с пустыми руками”, и церковным иерархам (“райских врат ключарям святым”), а также ретроградам всех мастей. Наряду с обличением социальных пороков, сочинитель язвит и пороки нравственные, персонифицированные в образах ханжи Критона, гуляки Луки, скупца Силвана и т. д. Не обходит сочинитель вниманием и невежу-щеголя Медора:

Медор тужит, что чресчур бумаги исходит

На письмо, на печать книг, а ему приходит,

Что не в чем уж завертеть завитые кудри;

Не сменит на Сенеку он фунт доброй пудры;

Пред Егором двух денег Виргилий не стоит;

Рексу – не Цицерону похвала достоит.

В сопроводительных примечаниях Кантемир поясняет, что бумага нужна Медору исключительно для завивания волос: “Когда хотим волосы завивать, то по малому пучку завиваем, и, обвертев те пучки бумагою, сверх нея горячими железными щипцами нагреваем, и так прямые волосы в кудри претворяются”. А Егор и Рекс (их незадачливый щеголь ставит куда выше какого-то там Сенеки) – это “славные”, то есть известные тогда в Москве сапожник и портной.

Хотя Медор вроде бы слыхивал о Вергилии и Цицероне, но эта видимая осведомленность (точнее, нахватанность) – тоже дань европейской моде, моде не только на одежду, но и на “умы”. На самом же деле, знания Медор в грош не ставит, а вот косметику очень даже жалует: “Не сменит на Сенеку он фунт доброй пудры”. По Кантемиру, бессмысленным приверженцем новизны быть ничуть не лучше, чем завзятым старовером. Так поэт подводит читателя к пониманию психологии щегольства с характерным чисто внешним восприятием жизни, как будто известная пословица “встречают по одежке…” вдруг на этом самом месте обрывается в одночасье, и далее точка, молчок. Вслед за Кантемиром, это щегольское кредо перефразирует Иван Крылов: “Прельщаться и прельщать наружностью, менее всего помышлять о внутреннем”. Но это произойдет в России уже на излете века Просвещения, когда мода на “умы” овладеет даже дамами из привилегированных сословий, и щеголять знакомством с великими писателями, хлопать их по плечу станет своего рода комильфо…

В “Сатире II. На зависть и гордость дворян злонравных” портрет щеголя заключен у Кантемира в оправу мастерски звучных стихов. И хотя, как это водилось у писателей-классицистов, его герой выступал носителем одной, господствующей “страсти” (а щегольство трактуется им как одна из страстей человеческих), образ франта не страдает ходульностью и схематизмом. Автор “исследует” логику мышления, поведение, вкусы и привычки российских петиметров. И надо сказать, по произведениям Кантемира можно составить целый трактат о щеголях первой трети XVIII века. Его стихи и ремарки настолько детальны и многосторонни, что, собранные вместе, они являют собой своего рода энциклопедию российских мод и модников той эпохи. Если не считать помянутого Дневника путешествия стольника Петра Толстого (1697–1699), где тот уделил зоркое внимание костюмам сопредельных стран, это первое в истории русской культуры описание быта и нравов щеголей.