Словом, вышел целый скандал: к дверям лавки набежала целая толпа, которую тщетно пытались успокоить городовые и будочники. В результате все интересанты, включая и “виновника торжества”, отправились на дрожках прямиком к обер-полицмейстеру для увещевания. И не единожды Горголи вызывал к себе Брызгалова и пытался утишить его гнев. Наконец, спустя две недели споров и препирательств было достигнуто соломоново решение: насмешливая надпись, столь оскорбительная для бригадира, была зачернена, сам же портрет-шарж дозволялось продавать в книжных лавках обеих столиц (экземпляр его хранится ныне в Русском музее).
Нельзя не сказать и об одной тщетной потуге Брызгалова быть востребованным в новое время, за которым он решительно не поспевал. В 1829 году, во время первой турецкой кампании, Иван Семенович сочинил прожект о Крестовом походе России против Турции для отвоевания Гроба Господня из рук неверных. Для этого он предлагал сформировать специальный Российский полк, которому, по его разумению, надлежало идти в бой с басурманами под святыми хоругвями, и уже одно это, будто бы, приблизит час победы.
Не говоря о вопиющих огрехах слога и грубых нарушениях правил грамматики в сем сочинении, поражает, с какой скрупулезной точностью Брызгалов исчисляет личный состав воинства: “во всем полку назначено быть строевых чинов: генералов, штаб и обер-офицеров и унтеров и рядовых строевых 34,356 человек, нестроевых разных чинов 7,191 человек, попов всяких и прочего духовенства 192, лекарей и медицинских чинов 77, при медицинских госпиталях разных чинов 1,074, мастеровых 4320, при обозе разных чинов 5.020 и т. д.”. Откуда эти конкретные цифры? Нет ответа. И быть не может, поскольку взяты они с потолка, причем человеком вздорным, к тому же никогда пороху не нюхавшим. Кроме того, для успеха операции он предлагал взять в поход двух своих сыновей (инвалидов с заплетающимися ногами!): “пущай идут свами в Иерусалим, выгоняют Турков и зо всеи Греции”. И ведь Брызгалов придавал этому проекту огромное значение – он предназначался для государя Николая I, у которого бригадир добивался личной аудиенции “для пополнения словесно о важнейших обстоятельствах всему прожекту принадлежащих”! Стоит ли пояснять, что император прожектера не принял…
Зато о бригадире вспоминали всякий раз, когда при Дворе затевали балы-маскарады в мундирах времен Павла I. Например, 6 февраля 1835 года государь, как бывало при живом родителе, нарядился в форму полковника Измайловского полка, статс-секретарь Виктор Панин был одет дитятей рубежа веков, а шталмейстер Двора граф Алексей Бобринский щеголял именно в мундире a la Брызгалов.
Казалось, Павловский кастелян настолько сросся с той эпохой, что и спустя десятилетия оставался живым и каким-то ее необходимым воплощением. И похоронен был Иван Семенович в том же малиновом бригадирском мундире, в каком обыкновенно шествовал по петербургским улицам. Согласно духовному завещанию Брызгалова, миниатюрный портрет Павла I, выполненный из слоновой кости, был положен с ним в гроб.
“Время, все истребляющее, все более и более покрывает забвением странности сего несчастного царствования, – говорит о времени Павла I литератор Филипп Вигель и называет “шутовской наряд” Брызгалова “последним его памятником”. И в этом, думается, и состоит отмеченный А. С. Пушкиным живой интерес к этому историческому феномену.
Галстук от Горголи. Михаил Магницкий. Иван Горголи
Умолк рев Норда сиповатый,
Закрылся грозный страшный взгляд, —
эти державинские стихи подвели итог мрачному царствованию императора Павла I, кончина которого была встречена многими без тени сожаления. Адмирал Александр Шишков свидетельствовал: “Почти все находившиеся при покойном государе чиновники обнимались между собой и целовались, словно бы поздравляли друг друга с каким-то торжественным приключением… Конец жизни Павловой, равно как и Петра Третьего, не был никем или весьма немногими оплакиваем”. О покойном монархе говорили как о тиране “с нетерпимостью и жестокостью армейского деспота”. И его самовластье наиболее ярко проявилось в “жестокой, беспощадной войне со злейшими врагами государства русского – круглыми, шляпами, фраками и жилетами”. Всем жителям империи, включая отставных, Павел повелел носить прусской формы мундиры, ботфорты, крагены, шпагу на пояснице, шпоры с колесцами, трость почти в сажень, шляпу с широкими галунами и напудренный парик с длинною косою. “Зашумели шпоры, ботфорты, тесаки, и будто бы по завоевании города ворвались в покои военные люди с великим шумом”, – сетовали петербургские жители.
При известии о воцарении Александра I восторг был всеобщим и искренним. “Знакомые обнимались и целовались на улице, как в первый день Светлого праздника, поздравляя друг друга с новым государем, на котором опочивали все надежды. – свидетельствовал современник. – Во всех семействах провозглашали тосты за его вожделенное здравие; церкви наполнены были молельщиками. Радостные восклицания повсюду встречали и сопровождали его!”
Век новый!
Царь младой, прекрасный…
Все повторяли слова молодого царя: “Я дышу свободно вместе со всей Россией”.
Казалось, наступила новая эра – свободы, кротости и человеколюбия. Дух вольнодумства охватил и окрылил общество, и первым зримым его воплощением оказалось свержение ига Павловского дресс-кода с его “ощипанной, кургузой прусской формой”. Литератор Яков де-Санглен вспоминал, как уже накануне присяги Александру I “среди залы несколько офицеров изъявляли радость свою, что будут по-старому носить фраки и круглые шляпы”. О том, что запрещенные ранее моды воспринималась именно как символы свободы, свидетельствует немецкий писатель Август Коцебу, оказавшийся в Петербурге через два дня после кончины Павла I: “Я с большим трудом протиснулся через толпу, чтобы взглянуть, что там происходит. Наконец, мне это удалось – и что же я увидел? По улице проходила первая круглая шляпа [курсив А. Коцебу – Л.Б.]. Она, по-видимому, произвела на толпу более благоприятное впечатление, нежели освобождение всех государственных преступников; все лица сияли радостью, все ликовали”.
Моды уже не насаждались по капризу взбалмошного венценосца, но были желанны для всех, а потому всякое новое веяние подхватывалось и принималось с жадностью. Время выдвигало своих лидеров моды, лансеров (от глагола “lancer” (фр.) – запускать, вводить, кидать) – тех, чье харизматическое обаяние вызывало неукротимое желание подражать их манерам, одежде, прическе. Лансер обладал особым инстинктом моды. О таких людях с удивительной проницательностью писал Иван Гончаров: “Ни у кого нет такого тонкого чутья в выборе того или иного покроя, тех или иных вещей; он не только первый замечает, но и издали предчувствует появление модной новости, модного обычая, потому что всегда носит в себе потребность моды и новизны. Эта тонкость чутья, этот нежный изощренный вкус во всем, …когда другой не поспел или не посмел и подумать подчиниться капризу [моды], и охладеть, когда другие только что покорятся ей”.
Оказавшись в марте 1801 года на знаменитом Невском проспекте, можно было наблюдать, как толпа зевак жадно глазела на двух щеголеватых молодцов, а некоторые, самые дерзкие, подошли вплотную и взяли их в кольцо. Эти молодые люди были приметными лансерами эпохи: Михаил Леонтьевич Магницкий (1778–1855) и Иван Савич Горголи (1773–1862), приковавшие к себе общее внимание. Мнилось, что тогда пробил их звездный час. Кто же они?
Сразу же после смерти Павла I Михаил Магницкий прибыл в Северную Пальмиру из Парижа, где находился в составе русской дипломатической миссии, и сразу же был признан “первым франтом в петербургском обществе”. Он отчаянно щеголял модным платьем французского покроя a l’incroyable (на манер “невероятных”), узкими панталонами с узорами по бантам, шляпой a la Robinson и сапогами по-гусарски. “Народ бегал на улицах за М. Л. Магницким и любовался его нарядом. – свидетельствовал литератор Фаддей Булгарин. – Он имел вместо трости огромную сучковатую палицу, называвшуюся в Париже droit de l’homme (права человека); шея его была окутана огромным платком, что называлось жабо”. Привлекательная внешность, светские манеры, артистизм Магницкого производили на окружающих, особенно на дам, самое выгодное впечатление. Да что там дамы! Взыскательный и желчный литератор Филипп Вигель вспоминает: “Когда я начал знать его, он был франт,… был вежлив, блистателен, отменно приятен и изо всего этого общества мне более всех полюбился”. Революционер в одежде, молодой Михаил Леонтьевич и по взглядам своим был вольнодумцем и либералом. Его называли тогда “кощуном и безбожником первого класса”, одним из тех, “которые вместе с европейским образованием проповедовали и европейскую безнравственность”.
И в самом деле, он был питомцем, причем одним из лучших, Благородного Пансиона Московского университета – этой колыбели свободомыслия и западничества, причем на доске почета сего Пансиона имя Магницкого значилось по списку третьим (в то время как знаменитый пиит Василий Жуковский занимал в нем лишь 13-е место!). Занимался он и версификаторством, сочинил несколько недурных од и стихотворных безделок, чем обратил на себя внимание самого Николая Карамзина, который сразу же опубликовал их в альманахе “Аониды”. Начав карьеру на военном поприще, Михаил в 1798 году перешел в Коллегию иностранных дел и стал секретарем русского посольства в эпикурейской Вене, где был прикомандирован к Александру Суворову; а с 1801 года подвизался на дипломатической службе уже в революционном Париже. Изысканность манер, галантность и вкус Магницкого поражали даже утонченных французов, которые называли его не иначе, как “русский лев”; сам Наполеон Бонапарт напророчил этому русскому блестящее будущее на Родине. Михаил вернулся из-за границы обожателем Наполеона и благодаря своему “проекту конституции и запискою о легком способе ввести ее”, тесно сблизился с влиятельным тогда реформатором Михаилом Сперанским, получил важный пост статс-секретаря департамента законов в Государственном совете. Как верно сказал современный ист