на боковую, а это верный признак болезни (мысль о старости она гнала прочь), и резко поднялась, заставила себя приободриться, притворилась веселою. Тщательно причесалась, натерла лицо румянцем и выбрала платье: длинное, сбегающее с груди к ногам, скрадывающее ее полноту и короткие ноги. Но прежде чем облачиться в утренний наряд, Екатерина в легком пеньюаре пошла за ширмы, в отхожее место. Вдруг ощутила под сердцем легкий толчок, глаза потухли, и всероссийская самодержица рухнула наземь рядом с нужником. Тупо зашумело в голове, Екатерина, собравшись с силами, кликнула Захара Зотова и попыталась подняться на ноги, чтобы ни камердинер, ни примчавшиеся ему на помощь гвардейцы не застали ее в срамном виде.
Но встать почему-то не удавалось, почему-то не суетились вокруг гвардейцы, и даже Захар не шел на зов.
Страх все крепче сжимал сердце. Предали? Бросили? Когда стих первый приступ ужаса, императрица, наконец, догадалась, что едва шевелит губами, оттого и нет переполоха. Там, за дверями спальни, — Захар, лакеи, вельможи, гвардейцы. Все ждут звонка ее колокольчика и гадают, кого она первого одарит беседой в любимый утренний час. Все надеются… И ни один не может догадаться, как больно и страшно ей, как нужны сейчас рядом люди!
Екатерина вошла в гнев на своих подданных, не чувствующих, в каком она оказалась положении. Но скоро кричащая жалость к себе притупила и боль, и злобу.
«Я одна, совсем одна. За все тридцать четыре года царствования не было дня, да что дня — минуты, чтобы я не чувствовала вокруг людей, готовых угождать мне, ищущих повода прислужить. А теперь — никого. Как же так? Где их долг? присяга? честь? Я же императрица. Мне надо помочь. Надо помочь России… Здесь холодно… Твердо… Я могу умереть. Но тогда со мной умрет и Россия. Мне обязаны помочь…»
От страха одиночества и надвигающейся смерти тело государыни зашлось в судороге, по щеке поползла слеза, пальцы мелко задрожали на холодном каменном полу.
Час спустя дворцового истопника, вошедшего подложить дров в камин государыни, испугал глухой животный хрип, и он замер с охапкой поленьев в руках. Тут-то, в просвете между ширм, на полу он увидел пухлую, унизанную драгоценными перстнями руку и закричал. Дверь распахнулась, вбежал растерянный Захар Зотов, а за ним, спешно обнажая сабли, ворвались четверо караульных гвардейцев.
Захар, взглянув на истопника, сразу понял, почему матушка государыня так долго его не звала, и, приказав одному из солдат встать в дверях, с тремя остальными бережно поднял тело. Императрица оказалась до удивления тяжелая, и они решили не вздымать ее на постель, а положить на пол посередине спальни, подсунув под тело сафьяновый матрас.
Управившись, Захар послал двух гвардейцев за Платоном Зубовым и лекарями, строжайше наказав держать по дороге язык за зубами. Он все еще надеялся, что матушка государыня поспит часок и встанет, как ни в чем не бывало, а значит, незачем баламутить народ. Но лишь такой доверчивый и любящий слуга, как Захар Зотов, мог надеяться на выздоровление: грудь и живот государыни беспрестанно, судорожно поднимались и опускались — жизнь стремительно покидала тело.
— Матушка, голубушка, заступница, хоть словечко вымолви, — плакал Захар, бережно прикасаясь губами к бледной царской ладони.
Но как он не был растревожен приключившейся бедой, все-таки заметил, что самый крупный камень с правой руки украден — белела свежая отметина от кольца на безвольном указательном пальце могущественной государыни. И это воровство, совершенное, скорее всего, одним из гвардейцев, переносившим тело, сразу же убедило Захара — императрица умрет.
Светлейший князь Платон Зубов появился из дверей, соединявших через галерею спальню императрицы с его домом. В халате нараспашку, с глазами, полными отчаянья и надежды, он бросился к постели Екатерины и увидел ее на полу, лишь споткнувшись о край матраса.
— Матушка, Катерина, матушка! — истерично запричитал он, опускаясь коленями на матрас.
Перед ним покоилась родная, до боли родная женщина: высокий белый лоб, доброе круглое лицо с кокетливым подбородком и властным ртом, пышные нарумяненные щеки. Нет, она обязана открыть глаза, припасть к его груди и сказать ласковое слово своему сыночку.
— Матушка, Катерина, государыня! Проснись!
Зубов почувствовал, что его тянут за край шлафрока, и зло обернулся. Захар почтительно поклонился — это он тянул — и кивнул в сторону подоспевшего лакея с мундиром князя:
— Не изволите ли одеться, ваше сиятельство? С минуты на минуту ожидается приезд докторов и прочих господ.
— Зачем?.. Кто посмел?.. Гнать всех!
Платон бессмысленно посмотрел по сторонам: на умирающую, Захара, суетящуюся со скорбными лицами прислугу и понял, что ему вновь, как и в начале своей головокружительной карьеры, надо искать дружбы, поддержки у всякого, будь он лакеем или министром, или, на худой конец, хотя бы не возбуждать к себе злобы. Он смело сел на уже прибранную постель императрицы, стянул с себя сапоги и приказал:
— Подавай.
Захар подозвал сослуживцев, Ивана Тюльпина и Ивана Чернова, приказал им помочь князю, а про себя отметил, что светлейший и гибок, и мускулист, и красен лицом, а вот росточком не удался.
Скоро стали прибывать доктора. Лейб-медик Иван Самойлович Рожерсон, а за ним и другие лекаря порешили первым делом отворить кровь. Зубов наотрез отказал им в этом, но когда Рожерсон без обычного почтения, свысока бросил ему, что иначе императрица не дотянет и до вечера, отступился.
— Делайте, что хотите, лишь бы жива осталась, — угрюмо согласился Платон. Хотел добавить, что, мол, если не сбережете государыню — голов вам не сносить, но смолчал, решил не плодить врагов.
Екатерине отворили кровь — она оказалась черной и густой, текла медленно и недолго. Тогда, посовещавшись, всыпали в рот рвотных порошков, а к ногам приложили шпанские мухи. Вскоре лекарства подействовали, императрица открыла глаза, пошевелила ногой и легонечко сжала руку горничной, вытиравшей стекавшую изо рта государыни жидкость червонного цвета.
— Никто не подходит, не тревожит, не заговаривает с нею, — по-французски приказал Рожерсон, и его поняли даже те, кто мог изъясняться лишь по-русски.
— Будет жить? — заискивающе глядя в глаза придворного лекаря, спросил Платон.
— Может, будет, но вернее, что не будет. Апоплексическим ударом поражена голова. Через час-другой мы будем знать точно. Будьте готовы к трагическому исходу. А сейчас — полный покой. И еще раз отворить кровь.
Рожерсон слукавил, он был уверен, что Екатерине не дотянуть до следующего утра.
Лекаря принялись за дело. Захар Зотов вышел объявить о легком недомогании императрицы придворным, уже пронюхавшим про несчастье и нахлынувшим во дворец со всего Петербурга. Они толпились в просторных залах, ожидая с понурыми, но настороженными лицами слухов, сплетен, домыслов. Лишь несколько сановников посчитали возможным для себя войти в спальный покой императрицы и воочию наблюдать агонию великой самодержицы.
Возле императрицы, в головах, сидел, старчески сгорбившись, поседелый, со шрамом на щеке, полученным в молодости в пьяной драке, граф Алексей Орлов-Чесменский. На нем был генеральский мундир без шитья, поверх красовались орденские ленты Андрея Первозванного и Георгия I степени. На днях Орлов приехал из Москвы, где долгие годы жил в праздности и скуке, предпочитая людям охотничьих собак и рысаков со своего конного завода, множа дворцы, деньги, крепостных. Граф собирался не сегодня завтра, по установившемуся зимнику, уехать на житье за границу, развеять на европейском ветру русскую унылость.
Давно уже он был не у дел, ибо орловская гордыня не позволяла признать первенства ни могучего Потемкина Таврического, ни красавца Ланского, ни дуралеюшки Зубова. Теперь бы радоваться — кончилось, нацарствовался Платошка, будет отчет держать перед новым императором. Но Орлов понимал, что его самого ждет еще большая опала. Павел наверняка припомнит ночь с 27 на 28 июня 1762 года, когда император Петр III, по обыкновению, пьянствовал с прусскими любезниками в Ораниенбаумском замке, а сержант гвардии Алексей Орлов примчался в Петергоф, поднял с постели Екатерину и привез в Петербург — царствовать.
Ее супруга — уже отрекшегося от престола — несколькими днями позже Алексей Орлов задушил за толстыми стенами Ропши, без помощи слуг, дабы ни одна живая душа не узнала истины. Екатерина поспешила известить народ о своем вдовстве: «В седьмой день после принятия нашего престола всероссийского получили мы известие, что бывший император Петр III впал в прежестокую колику. Но, к крайнему нашему прискорбию и смущению сердца, вчерашнего дня получили мы другое, что он волею всевышнего Бога скончался».
Поползли слухи, и только глупец верил «прежестокой колике» манифеста…
Павел, конечно же, захочет поквитаться за отца, понимал Орлов. Ему, воспитанному, как и Петр III, по прусскому образцу, не дано понять, что тогда русские дворяне хотели видеть на троне вместо пьяной немецкой обезьяны добродетель, уважающую российские обычаи и православную церковь, хотели, чтобы страною управлял не голштинский сброд, а столбовые дворяне.
У графа начал дергаться правый глаз. Он еще больше сгорбился и тупо следил за агонией великой Екатерины. Возможно ли без нее представить Россию? Кто теперь восстановит Грецию и освободит Египет из-под власти Порты? Кто сумеет непринужденно, с блеском и с царской величавостью принимать у себя европейских государей? Кто сможет лучше Екатерины щедрой рукой и мудрым словом одаривать верных подданных? Никто во веки вечные!
Алексею Орлову впервые вдруг пришло на ум, что и он смертен, и его когда-нибудь одолеет болезнь. Скорбь об умирающей государыне заменилась ощущением скорого конца своей земной жизни, конца всей России…
Перед камином, тупо глядя на игру пламени, стоял граф Александр Самойлов. Тридцать пять лет назад он вступил на службу рядовым в лейб-гвардии Семеновский полк. Но судьба уготовила ему быть не придворным — армейским офицером. Граф воевал против турок, судил Пугачева, покорял Крым, брал Измаил. И надо же было случиться, что, когда привез четыре года назад в Петербург мирный договор с турками, его не отпустили назад, к родной армии, а назначили генерал-прокурором и вдобавок государственным казначеем. Александр Николаевич понимал, что обязан своим возвышением светлой памяти дяди — светлейшего князя Григория Потемкина Таврического. Со временем Самойлов почувствовал, что не годится для придворной службы. Во-первых, потому что ощущал себя здесь новичком, недоучкой, во-вторых, потому что догадывался, что его честным именем прикрывают довольно сомнительные махинации, идущие во вред России. Граф уже решил, что попросит императора Павла вернуть его в армию. Можно в Персию, где сейчас идет война, можно в Швецию, где, наверное, скоро будет. На худой конец, можно и в Польшу, где вечно какие-никакие, а заварухи есть. Хоть куда, лишь бы чувствовать, что ты честен и при деле. Тогда и умереть не боязно. Сгореть, как сухие полешки…