Русский Гамлет. Трагическая история Павла I — страница 9 из 49

Все чувства, которые уважают в обыкновенном человеке, — доброта, искренность, честность, приносили цесаревичу только вред. Его уже призирали почти все сановники императорского двора. Презирали почти открыто, ибо Екатерина потворствовала подобному отношению к своему единственному сыну. Теперь ей можно было царствовать спокойно, не опасаясь внезапного дворцового переворота. Ведь не в провинции и не на улицах двух русских столиц, а в залах Зимнего дворца сосредоточена была реальная власть над Россией.

Не опасаясь более за трон, императрица решила совершить путешествие в недавно завоеванный Крым, взяв с собой внуков Александра и Константина. Сын умолял ее не отрывать детей от родителей, предложив два варианта: оставить их в Петербурге или взять с собой, кроме них, и его с супругой. Здесь больше сказалось не его привязанность к сыновьям, которых он видел не чаще одного раза в неделю, а страх еще большего одиночества. Ответ императрицы был категоричным: нет и еще раз нет. Лишь по случайности — накануне отъезда Константин заболел оспой — Екатерина оставила внуков в Петербурге, и 7 января 1787 года отправилась в семимесячное путешествие по России. Перед отъездом она не забыла сделать распоряжение о запрещении сыну вмешиваться в дела воспитания своих детей. Она писала из Крыма Н.И. Салтыкову, чтобы он не допускал никакого вмешательства сына и его жены в воспитание ее внуков, никакого сближения родителей со своими детьми.

Вернувшись из Крыма 11 июля 1787 года, спустя два месяца императрица подписала манифест о новой войне с Турцией. Великий князь, очумевший от безделья и начинавший понимать, что ему необходим опыт жизни, умолял мать отпустить его на войну хотя бы простым волонтером, «который их своей охоты и на своем иждивении при войске служит». Мать, как обычно, лишь посмеялась над новой причудой непутевого взбалмошного сына.

«По издании манифеста об объявлении войны, — писала Екатерина Г.А. Потемкину, не скрывая от него своего презрения к сыну и невестке, — великий князь и великая княгиня писали ко мне, просясь — он в армию волонтером, по примеру 1783 года, а она, чтоб с ним ехать. Я им ответствовала отрицательно — к ней, ссылаясь на письмо к нему, описывая затруднительное и оборонительное настоящее состояние поздней осенью и заботы, в коих оба фельдмаршала находятся, и коих умножают еще болезни и дороговизна, и неурожаи в пропитании. Хваля, впрочем, его намерение. На сие письмо я получила еще письмо от него с повторной просьбой, на которое я отвечала, что превосходные причины, описанные в первом моем письме, принуждают меня ему отсоветовать нынешний год отъезд волонтером в армию. После сего письма оба были весьма довольны остаться, расславляя только, что ехать хотели».

Но великокняжеская чета отнюдь не осталась довольна отказом и продолжала упорствовать в просьбах об отправлении их на войну. На этот раз Екатерина изменила своему обычному игривому стилю письма, за исключением словосочетания «дорогого сына», и раздраженно выговаривала невестке: «Дело в том, что следует слушаться рассудка и повиноваться ему. Я вам советовала не думать об этом путешествии, уже сказала это и повторяю. Могу только прибавить к этому, что если вам так трудно расстаться и быть друг без друга, то вместо бесконечных стенаний, всего лучше вам обоим остаться в Петербурге — вам и моему дорогому сыну. Тогда исполнятся желания и ваши, и мои, и империи. К тому же, я не вижу никакой надобности в путешествии моего дорогого сына, находя в том более опасности, нежели существенной пользы. Так как, во всяком случае, порицанию подвергнусь я одна, то весьма охотно принимаю его на себя, и буду сама говорить, что не пустила вас обоих».

В последнее время Павел Петрович чаще и чаще надувал щеки. Он все сильнее жаждал власти, жаждал управлять Россией и, как ему казалось, мог бы стать твердым и всевидящим самодержцем, наподобие Петра Великого, исправить многочисленные огрехи его преемников. Но мать не допускала сына, наследника престола, даже до мелких дел!

Прадеда Павел Петрович боготворил и нередко встречался с ним во сне и наяву. Однажды, когда еще жил в Петербурге, цесаревич вышел из дворца инкогнито, в сопровождении лишь графа Куракина и двух слуг. Стояла теплая весна, светлые долгие вечера. Куракин весело задирал прохожих своими полупристойными шутками, а его царственный друг был настроен религиозно и потому ушел несколько вперед, чтобы смех не оскорблял мистических дум.

День догорел. Луна светила ярко, тени лежали длинные и густые. При повороте в одну из улиц цесаревич заметил в углублении дверей двухэтажного каменного дома высокого человека, завернутого в испанский плащ, в военной, надвинутой на глаза шляпе. Он вышел из своего убежища и молча пошел с левой стороны от наследника престола. Его шаги издавали странный звук, будто камень ударял о камень, от тела шел ледяной холод. Когда незнакомец прикасался к одежде Павла Петровича, тело наследника сотрясалось от дрожи. Наконец цесаревич, как бы невзначай обернувшись и стараясь придать голосу беспечность, бросил Куракину:

— Мы имеем странного спутника.

— Где? — удивился граф.

— Как видишь, он идет слева от меня, и к тому же преизрядно гремит и толкается.

Куракин изумился, не зная, что и подумать — то ли над ним подшучивают, то ли… Но нет, этого быть не может, наследник всегда отличался крепким здоровьем.

— Ваше высочество, — глупо улыбнулся Куракин, пытаясь понять, как себя вести в данной ситуации, — вы идете у самой стены, там и собаке места не найдется.

Павел Петрович протянул руку — действительно камень. Но этот камень имел очертания человека и продолжал шагать, издавая звук, будто ударяли в глухой колокол. Наконец незнакомец обернулся, и цесаревич увидел обращенный к нему взгляд грустных бездонных глаз. Из-под плаща, закрывавшего рот спутника, раздался тягуче-торжественный, замогильный голос:

— Павел!

— Что тебе нужно, призрак?

Цесаревича сильно лихорадило — не то от страха, не то от холода.

— Бедный Павел! — ласковый голос задрожал от сострадания.

Цесаревичу стало жалко себя; удивленный, он остановился. Незнакомец тоже. Повернулись друг к другу. Слуги и Куракин как будто нарочно не показывались. Сзади осталось здание Сената, спереди был большой мост через Неву. Река казалась спокойной, но было в этом что-то зловещее, Нева затаилась, чтобы подманить жертву, подпустить поближе к себе и уж тогда наброситься со всей мощью.

— Кто ты: друг или недруг? — Цесаревич уже справился с ознобом, его согрел ласковый участливый голос спутника. Никто, казалось Павлу Петровичу, ни одно живое существо с самого рождения не жалело его так искренне, без злобы на других и без корысти для себя. — Откройся мне, странный человек. Нужна ли тебе моя помощь?

— Бедный Павел! — Опять дрожь пробежала по телу цесаревича, дрожь от странного голоса и ледяного дыхания незнакомца. — Я тот, кто любит тебя и жалеет. Не привязывайся крепко к бренному миру — ты не останешься в нем надолго. Но пока живешь — живи правдиво и не презирай укоров своей совести. Они будут освещать твой тернистый путь. Скоро рассвет — прощай! Я иногда буду встречаться с тобой.

Шляпа незнакомца сама собой приподнялась, цесаревич увидел орлиный взор, смуглый лоб и строгую улыбку своего прадеда. О многом надо было его спросить, но, ошеломленный, правнук замер и очнулся, лишь когда Петр Великий исчез.

— Ты и сейчас ничего не видел и не слышал? — обернулся Павел Петрович к подошедшему Куракину.

— Не-ет, — растерянно пролепетал граф. — Впрочем, что-то холодное и странное тут есть. Наверное, от реки несет.

— Нет, — загадочно улыбнулся цесаревич, — не с реки.

С тех пор прадед являлся Павлу Петровичу каждую весну, а на площади, где они разговорились впервые, матушка вдруг приказала воздвигнуть конную статую великого самодержца. Цесаревич, конечно же, догадывался, кто натолкнул ее на это решение.

«Чем же велик Петр? — размышлял Павел Петрович в своем гатчинском кабинете. — В первую очередь, железной дисциплиной. Он не прощал подданным безделья, лжи, лихоимства, он крепкой железной рукой держал бразды самодержавия. Он не имел иного интереса, кроме интереса государства. А сейчас дела идут вкривь и вкось, потому что у каждого личные виды, каждый заботится о своем благополучии. Когда я взойду на трон, то не стану никому потакать. Пусть меня лучше ненавидят за правое дело, чем любят за неправое».

Павел Петрович подошел к отцовскому в полный рост портрету, который, несмотря на многочисленные намеки матери, не желал убирать с глаз долой. С огорчением он признался самому себе, что не было в отце силы и трудолюбия Петра Великого, не было настоящей любви к этому чужому для него государству: «Слепая доверчивость погубила тебя. Когда я окажусь на троне, буду всегда настороже. Я слишком опытен, отец, и слишком много страдал, чтобы меня можно было так же легко, как тебя, обманывать и, в конце концов, убить. Я научился скрытности, чего не умел ты. Матушка была моим лучшим учителем, поручив своим ухажерам следить за каждым моим шагом. Она даже своего духовника ко мне подсылает, чтобы он ей доносил, в чем я признаюсь на исповеди. Мои письма, прежде чем отправить адресату, вскрываются и прочитываются. Мой единственный друг — граф Никита Панин — давно в могиле. Князь Репнин далеко, фельдмаршал граф Румянцев болеет в своем малоросском имении. Всех, кого бы я ни приблизил, матушка с завидным упорством отсылает или в тюрьму, или за границу. И всегда находит предлог, будто бы все вершится для моей же пользы: будь то истребление масонства или предотвращение дуэли. Мне кажется, заведи я собаку и полюби ее, она ее тут же утопит. Сын для нее ничто! Но я не забыл о гордости, о своих правах на русский престол и не намерен унижаться перед ее лакеями. Они это понимают и мстят, наговаривая на меня. В последний год матушка совсем перестала меня замечать, ни в чем не спрашивает совета, как будто я умер. Но я надеюсь, что все впереди и потомство отнесется ко мне беспристрастно. Ведь должна же быть награда за страдания и сохраненную честь? Конечно же, должна — Бог все видит!»