Ни копий, ни стрел дождей, —
Так говорит по Библии
Пророк Есенин Сергей».
Хрестоматийное воспоминание о нем гуляет в милом березовом ситчике, а ведь было и другое:
«Проклинаю тебя я, Радонеж,
Твои пятки и все следы!»
А это:
«Зреет час преображенья,
Он сойдет, наш светлый гость,
Из распятого терпенья
Вынуть выржавленный гвоздь».
Как? Что? Почему он написал такое? Спьяну? А что это значит — спьяну, не помня себя — в духовном смысле?!
В четвертом издании известной книги «Отец Арсений» читаем воспоминания о Есенине: «От христианства, Иисуса Христа, Церкви, православия он отрекся еще в 1918 году, написав оскорбительно-кощунственное стихотворение, называемое «Инония», и никогда не считал написанное ошибкой…
Когда он писал стихи, на него нисходило озаряющее творческое вдохновение, даже не всегда понятное ему самому, но если стихи или поэма были уже написаны, он становился ограничен, беден, бессодержателен, тускл»[43]. Итак, «Инония»:
«…Время мое приспело,
Не страшен мне лязг кнута.
Тело, Христово тело,
Выплевываю изо рта.
Не хочу восприять спасение
Через муки его и крест:
Я иное постиг учение
Прободающих вечность звезд (…)
Ныне ж бури воловьим голосом
Я кричу, сняв с Христа штаны:
Мойте руки свои и волосы
Из лоханки второй луны».
И далее, в тех же воспоминаниях, — очень характерно: «В нем как бы жили одновременно или по очереди несколько человек: 1) гениальный лирик, человек, пытающийся иметь свою собственную философию, но ничего в ней не понимающий, поэт нежных «персидских» мотивов, лирик природы и женщин, 2) «черный человек» и 3) человек, по воспитанию в церковно-приходской школе, — православный».
Понятно, сколь обидно и возмутительно читать все это поклоннику Есенина! Однако, если отмести версию его одержимости, получается, что ту же «Инонию» сочинил не бес, а он сам[44].
Сам, своею, еще не порабощенной волею, он писал другое:
«Льется пламя в бездну зренья,
В сердце радость детских снов,
Я поверил от рожденья
В богородицын покров».
А потом удивительная прозрачность замутилась. Судя по стихам, за год-два до революции что-то произошло в борьбе за его душу. Кто-то постучал в нее, и он открыл дверь.
«С каждым днем я становлюсь чужим
И себе, и жизнь кому велела.
Где-то в поле чистом, у межи,
Оторвал я тень свою от тела».
Со времени этого «раздвоения» его душа лишь иногда прорывается криком:
«Чтоб за все за грехи мои тяжкие,
За неверие в благодать
Положили меня в русской рубашке
Под иконами умирать».
Но нет, его ждет другая смерть. Он сам писал об этом:
«В зеленый вечер над окном на рукаве своем повешусь»… Провозвестник самоубийства вновь на пороге:
«Черный человек
Водит пальцем по мерзкой книге
И, гнусавя надо мной,
Как над усопшим монах,
Читает мне жизнь
Какого-то прохвоста и забулдыги,
Нагоняя на душу тоску и страх.
Черный человек,
Черный, черный!»
Так загадка его повешения получает еще одну версию: а не повторил ли замечательный поэт судьбу доктора Фауста? «Народу присуще то воззрение, — пишет классик отечественной этнографии, — что человек не сам лишает себя жизни, а доводит его до самоубийства, иногда даже непосредственно убивает, топит черт, леший. Меланхолическое настроение перед самоубийством, душевное расстройство считаются дьявольским наваждением; раздвоение сознания, разговоры и препирательства с невидимым кем-то… народ понимает как борьбу с нечистой силой; когда же больной самовольно прекращает свое существование, народ выражается пословицей: черту баран!» [70].
Нет, Фауст никуда не ушел со своим лукавым визави. В Россию, в ее XX век, Мефистофель явился вновь. Влетел на юбилейной волне — в 1899 году весь культурный мир отмечал 150-летие со дня рождения Гете. Зыбкий демон утвердился в мраморе Антокольского. Громовым хохотом Шаляпина полетел под сводами Большого театра: «Люди гибнут за металл, Сатана там правит бал…» Но главное сделал для него Михаил Булгаков. Ради этих стараний диавол и отозвал от писателя демона самоубийства.
Дело было в 1905-м. Однажды ночью проснулся мальчик. Разбудил сестру: «Знаешь, где я был сейчас? На балу у сатаны!» Звали мальчика Миша Булгаков. Пройдет время, и другой революционный год, 1917-й, принесет ему новое видение. Случится это в селе Никольском Смоленской губернии. В морфинистском «прозрении» земский врач Булгаков увидит огненного змея, сжимающего в смертоносных кольцах женщину. Это видение поразит. Потребует излиться на бумагу. И он возьмется за ручку…[45]
Огненный змей… Вкомнате, где Булгаков жил до 1915 года, на стене была сделана надпись: «Ignis Sanat («огонь излечивает»)[46]— прямая ассоциация с масонской аббревиатурой INRI. Она означает «огнем природа обновляется» и одновременно пародирует надпись на Голгофском кресте, где латинские слова Itsus Nasjrentis Rex Iudaeorum складываются все в то же INRI.
Однако дозы уводящего от ужасов революции морфия становились все больше. Булгаков осунулся, постарел. Казалось, смерть стояла на пороге[47]. Но случилось… нечто. Постепенно страсть к наркотику ослабевала. Демона Азазеля, который обучил допотопное человечество «силе корней и трав», будто вытеснило что-то другое. Более сильное. Он писал! Оставлен был не только морфий, заброшена была врачебная практика. Он писал! «Огнем природа обновилась»?
«Происшедшее с доктором Булгаковым было именно посвящением в литературу, совершившимся по всем правилам древних мистерий. Здесь присутствовали все три их составляющие: опыт соприкосновения с иным миром для получения мистического озарения, опыт смерти, умирания и, наконец, возрождение в ином качестве.
Морфий «убил» врача Булгакова и родил — гениального писателя»…[48]
Постойте, постойте! Нечто подобное было ведь и с Гете: «Будучи студентом юридического факультета, Гете серьезно заболел: болезнь казалась неизлечимой… «Я, — писал об этом Гете, — был потерпевшим кораблекрушение, и душа моя страдача сильнее, чем тело». Родители препоручают юношу заботам д-ра Йоханна Фридриха Метца, о котором говорят, как о «человеке загадочном […] настоящем медике розенкрейцеровской традиции, для которого исцеление тела должно привести к исцелению души».
Д-р Метц спасает Гете и передает его заботам Сюзанны де Клеттенберг, в доме которой собирается кружок пиетистов и оккультистов. Здесь Гете читает Парацельса, Василия Валентина, Якоба Беме, Джордано Бруно и прочих. Его справочной книгой становится Aurea Catena, произведение алхимическое». [49].
Но — вернемся к Михаилу Афанасьевичу. Кто же потеснил Азазеля в душе этого «Мастера»? «Его первая жена вспоминала, что в середине 20-х годов он часто изображал на листках бумаги Мефистофеля и раскрашивал цветными карандашами. Такой портрет, заменив собой икону, всегда висел над рабочим столом писателя».
Опять Мефистофель. Ироничный, не очень даже страшный, умный и готовый понять талантливого человека! А главное, он ведь — со всем уважением к Богу. Даже заодно с Ним! Выполняет за Него грязную работу… Воланд, этот печальный остроумец, похож на того, гетевского. Только переоделся по моде. Не с петушиным же пером гулять ему по улицам сталинской Москвы?!
Недаром в его свите окажется подчиненный демон Азазелло — Азазель. Инфернальная иерархия была ведома Михаилу Афанасьевичу!
Да, Мефистофель (или Воланд) внушает симпатию. И даже — временами — восхищение. Это отнюдь не гоголевский Вий, который поневоле напоминает о страхе Божием. Вваливается — жуткий: поднимите мне веки! Воланд — лощеный иностранец. Маэстро! Может быть, он композитор? Шахматный гроссмейстер? Мессир… Удивительный мастер — одно из имен самого диавола.
А ведь Булгаков верил в Бога. По-своему. «Бог и сатана, по-Булгакову, — две части одного целого, сатана — выразитель и оружие справедливости Божией… Он накажет подлецов, а романтическому мастеру воздаст вожделенным вечным покоем». Да, благо, оказывается, можно получить «частию от Сатаны, коего употребляет Бог для очищения душ». Кто это написал? Русские масоны, в XVIII веке. [54]. Нет, вступив в конце 20-х годов в тамплиеры (17), Булгаков не шутил, он на самом деле стал духовным наследником того же Ордена, что и Гете.
А откуда «благой» образ сатаны взялся у масонов, откуда он — у Булгакова? Ведь в христианстве все не так: диавол — это личностная сила, обладающая свободной, направленной ко злу волей. Так откуда? Ответ находим в статье с характерным названием «Иудейская трактовка «Мастера и Маргариты»». Ее автор Арье Барац различие христианского и иудейского отношения к диаволу формулирует так: «Если перефразировать на еврейский манер известное высказывание Достоевского: «Бог и дьявол воюют, а поле их битвы — сердце человека», то можно было бы сказать так: «Бог и человек судятся, а ангелы — судебные исполнители»…
Для иудаизма самым расхожим определением Сатаны является совершенно безличная формула: «Сатана — он же Ангел Смерти, он же дурное побуждение». Иными словами, Сатана, этот величайший обвинитель рода людского, не кто иной, как все тот же посланец Всевышнего…