Русский голем — страница 17 из 60

Судьба неудавшегося компаньона Ван Гога — Гогена складывалась и вовсе по-фаустовски. До тридцати пяти лет он был финансистом, отцом пятерых детей и вел размеренную жизнь добропорядочного французского буржуа. И вдруг осознал, что устал от всех обязательств, от рутины повседневности. Он хочет от жизни — праздника, новых радостей, нового увлечения — живописью, новой любви, славы и счастья. Человек, никогда — ни в детстве, ни в юности — не проявлявший склонности к рисованию, неожиданно бросает ради занятий живописью абсолютно все. Становится словно одержимым. И внезапно меняется. Словно в прежнюю телесную оболочку вселяется иная личность. В письме жене он пишет: «Я просто очерствел, и все происшедшее вызывает во мне лишь отвращение. Мне уже безразлично, что дети меня забывают. К тому же я не вижу никакой возможности когда-либо с ними увидеться, и дай Бог (в оригинале — с маленькой буквы. — Авт.), чтобы мы все умерли».

И еще: «Тебе следует помнить, что во мне сочетаются две натуры: индеец и чувствительный человек. Чувствительность развеялась, что дает возможность индейцу идти совершенно прямо и твердо». Этот «индеец» ведет ко все более животной жизни: «Животное начало, которое в нас, вовсе не заслуживает такого презрения, как это принято считать».

Поиски земного рая привели Гогена на острова Океании. Здесь — сожительство с тринадцатилетней дикаркой, с которой не связывает ничего, кроме «свободной телесной любви, подлинной страсти животной плоти». А потом — все та же смерть в отчаянии и забвении. И снова — шутка диавола. Полотна нищего художника, скорее напоминающие произведения туземного прикладного искусства, становятся баснословно дорогими.

Один из последователей Гогена — Модильяни тоже увлекался экзотикой. Он был покорен изысканной грациозностью африканских статуэток маконда. Портреты его современников удивительно похожи на очертания этих черных божков. Но главное их отличие — мертвые глаза. Почти всегда — сплошь залитые единым цветом, без глазного яблока, без зрачка. Такие бывают у разлагающихся трупов. Столь страшные, неживые, вытекающие глаза запомнились многим из тех, кто побывал в состоянии клинической смерти за чертой нашего мира. Такова печать какого-то особого опыта Модильяни. Здесь словно диавол поиздевался: показал, что многие из окружавших портретиста персонажей — духовно уже мертвы. Что они ничего не видят.

Художника, кстати, при жизни также не признавали. Никто не хотел покупать его полотна. Он голодал, побирался. Все, что добывал, немедленно тратил на алкоголь и наркотики. Модильяни убил себя совсем молодым. И опять — посмертная, неслыханная слава, безумные цены на все, к чему прикасалась рука нищего страдальца. Небрежные почеркушки на салфетках кафе «Ротонда» продолжают дорожать и поныне. Состоятельные люди вкладывают деньги в обрывки расползающейся бумаги, где дрогнувшей — то ли от голода, то ли от бреда — рукой проведена порой всего лишь одна кривая линия.

А разве не странным был Сальвадор Дали? Он как-то сказал: «Единственная разница между мной и сумасшедшими — это то, что я не сумасшедший». Однако, судя по картинам, — не скажешь…

И о Босхе — тоже. О чем говорят они, эти чудовища с рыбьими головами, хвостами, копытами и свиными рылами? Великий фламандец, в отличие от своих итальянских коллег, не резал мертвые тела, изучая строение мышц и костей. Зато он узнал нечто о том, что скрыто не плотью, а гораздо более таинственным покровом. Он видел мир злых бесплотных духов и показал их нам с такой силой достоверности, что картины эти — эсхатология в красках.

То же — кошмары Гойи. Очень часто где-то на обратной стороне своего полотна, чтобы не бросалось в глаза, он писал тому, кто все равно обязательно прочтет: «Глотай, собака!» Наверно, по-русски, это «трогалло, перро!» точнее было бы перевести так: «Подавись, сатана!» Черный пудель! Он — тут как тут!

Кстати, иногда все это безумие сказывалось на творчестве художников не столь явно, но не менее разрушительно. В свое время Бердяев подметил: «Ныне живопись переживает небывалый еще кризис. Если глубже вникнуть в этот кризис, то его нельзя понять иначе как дематериализацию, развоплощение… Начинается процесс проникновения живописи за грань материального плана бытия…

Уже у Врубеля началось жуткое распыление физического тела. У Пикассо колеблется граница изображаемых предметов, те же симптомы и у футуристов». Откуда эта зыбкость, эта вибрация миража? Откуда передается этот тремор? От кого эта трясучка рук? Как будто от того, кто с огромным усилием поддерживает свое собственное пребывание в устойчивом бытии. Словно демон, с трудом удерживающий перед глазами художника относительно стабильную и похожую на правду картинку, дрожит от изнеможения.

Однажды я брал интервью у известного психиатра Ф.В.Кондратьева. Обратил внимание на жутковатые полотна, которыми увешаны стены его кабинета в психиатрическом Центре имени Сербского. Оказалось, написаны они лечившимися здесь художниками. Вот девочка с косичками, подобрав платьице, идет по фобам. Идет прямо в пасть огромному чудищу с как бы незрячими, без зрачков, медными глазами… А вот — удивительное дерево. Растут на нем глаза. Они смотрят на тебя отовсюду… О связи беса пьянства и живописного творчества один психиатр писал: «Один из наших пациентов — известный художник 80-х годов, считавший себя одним из искателей истины, — говорил автору следующее: «Если я выпил мало водки — я мужчина, много водки выпил — я художник… Водка унижает… она отшибает твою персональную гордыню. Когда ты пьян как свинья, пьян до умопомрачения — ты самоуничтожился, тебя как бы нет, твоей кистью водит кто-то другой». [20].

Кто — другой? Все тот же. Вот современный и очень знаковый случай: «…это случай с Луисом Гаспарету из Бразилии, чей отец был спиритом. В Луиса, когда ему было 13 лет, «вселились» души 44 художников из прошлого — от Да Винчи до Пикассо. Он может за 5 минут нарисовать нечто похожее на работы этих известных художников. Когда дух входит в него, Луис весь дрожит и корчится, совершенно теряя понимание окружающего мира. Он может рисовать только в темноте. Демоны для рисования используют обе руки и даже правую ногу этого страдальца…» [55]. Подражание — стихия рогатых бездарей.


Врубель: кто там, в сирени?

В начале 60-х годов прошлого века в Киеве произошла катастрофа, о которой советские газеты, естественно, не писали… О том страшном, сошедшем с горы селе ходили только слухи. Говорили, будто ожил кошмар Бабьего Яра. Жидкая грязь из гигантского оврага, набитого во время войны трупами евреев, пленных, раненых, душевнобольных, вырвалась наружу и лавиной обрушилась на Лукьяновку. Ветхие домишки поток разносил в прах, серьезно пострадали даже капитальные строения.

Находившуюся в том районе Кирилловскую церковь, шедевр XII века, на многие годы закрыли для посещений. Кстати, в 1880-е годы для росписи ее стен и реставрации иконостаса был приглашен недавний выпускник Петербургской Академии художеств Михаил Александрович Врубель.

Вы помните эти расширенные в немом отчаянии огромные глаза Богородицы, написанной тогда Врубелем? Глаза, наполненные таким страданием, забыть нельзя… Какая-то непонятная и странная связь сложилась: Бабий Яр — Лукьяновка — человеческие жертвы — трагические глаза, написанные знаменитым живописцем.

После росписей Кирилловской церкви художник творил лишь немногим более десяти лет. По сути, следующее десятилетие он уже мучительно умирал в сумасшедшем доме.

В своих письмах сестре Врубель часто пишет, что ощущает себя «душевной призмой». И он действительно говорит своим искусством как бы не от себя лично, а через себя — от кого-то. На холстах отражен мир его видений, для остальных людей незримый. И эти огромные глаза… Не совсем земные, не очень человеческие. Они смотрят отовсюду — из призрачного цветка азалии, из плотно цветущего куста сирени, возникают то в облаках, то в пене морского прибоя.

А вот и знакомые нам персонажи — Фауст, Мефистофель, Маргарита. Эти росписи должны были украшать так называемый готический кабинет в доме Морозова в Москве. Потом тот же сюжет заказал для своего кабинета и Мамонтов… Он и сам, видимо, никак не мог понять, что не устраивало его в созданном панно. Меценат снова и снова заставляет художника переделать его. А как переделать? Недаром же говорится в народе и повторяется Гоголем: «Как черта не малюй…» (18).

Образ демона появляется в творчестве Врубеля и потом уже никогда не оставляет художника. А вероятнее всего — не просто образ. Скорее — конкретное присутствие.

«Демон поверженный» распростерт среди холодных и мертвых скал. Кажется, жива лишь его безмерная гордыня… Наверно, сам Врубель догадывался, что с ним происходит. За душу художника, начинавшего свой творческий путь с церковных росписей и икон, битва шла жесточайшая. Может быть, даже безумие последних лет было для него более спасительно, чем дальнейший сознательный путь к демонизму.

…Гадалка, Царевна-Лебедь, козлоногий Пан и снова — демоны, демоны, демоны! У всех такие же прозрачные, огромные и скорбные глаза, нездешний взгляд… А вот рисунок «Бессонница». Среди скомканных простыней проступает чье-то лицо… пугающее своей неземной красотой и опять же — громадностью очей. Этот врубелевский взгляд так же узнаваем, как и вытекшие глазницы Модильяни. И те и другие — результат какого-то страшного контакта. Словно печать: «Был на бале у Сатаны. Уплочено»…


Шифровки из ада

Гёте, немало смысливший в демонических влияниях на человека, относился к музыке осторожно.’ Понимал: музыка века сего требует от человека опасной раскрытости.

…Когда-то, от переполнявшей любви к Богу, люди запели. Подобно Ангелам славили Творца. Потом, в подражание голосу, создали поющие инструменты. Но бесы не дремали: девять «дочерей» Зевса и Мнемозины — музы — ловко выхватили лиру из рук зазевавшегося человека. И присвоили игре свое имя — музыка.

Ее звуки — по планетарным орбитам нот — все дальше улетали от Господа. Пусть первоначальное, божественное предназначение музыки не забывалось, но разве сравнить византийские песнопения монахов с западнохристианскими страстями Баха или Бетховена? Звуки эти — в католических завитушках — летели в бездну душевности. Улетали потому, что не только слова, но и мелодии кто-то нередко диктовал со стороны