Русский характер — страница 10 из 42

казалось, что, стреляя из разных отдушин, он обманет противника, и немцы не догадаются, что в доме остался всего один человек.

Может быть, и в самом деле немцы подумали, что в доме еще много русских: они не выходили из своих укрытий.

Горюхин успокоился и стал свертывать папироску. Но, свернув, не закурил ее: не было спичек.

— Война, — укоризненно проговорил он и покачал головой.

До войны Родион Горюхин был суздальским штукатуром, да не каким-нибудь простым, что умеют лепить стены, подравнивать уголок или навести наличники. Он обладал талантом мастера и вместе с артелью лучших штукатуров работал по лепным потолкам, фасонным карнизам. Этот труд был творчеством и, как всякое творчество, приятен и мил человеку.

На войне, где каждый шаг — разрушение, Горюхин страдал безмерно. По разбитым, обвалившимся потолкам, по сожженным карнизам домов он угадывал их первоначальный облик, видел их такими, какими они стояли на мирных улицах, и ему было горько смотреть на то, как разрушается благородное дело человеческих рук. И чем дольше он воевал, тем большим возмущением и яростью полнилась его душа. Он видел разрушение всюду, куда вступал враг, и привык ненавидеть врага всей страстью сердца.

Вот и в этом городе на Волге, до которого теперь докатилась война, он глазом мастера угадывал чудесные улицы и дома с затейливыми лепными украшениями, над которыми трудились, может быть, его земляки, суздальские штукатуры и каменщики. Но все это было уже разорено, и причиной разорения были те же захватчики.

Стреляя в перебегающие согнутые фигуры чужих солдат или в показавшуюся над грудой камней темно-серую каску, Родион шептал:

— Ах, звериные души, ах, демоны!

Дома, в Суздале, он был тихим человеком, и когда по осени случалось в хозяйстве заколоть поросенка или даже зарезать курицу, Родион не мог этого сделать, приходилось просить соседа. И над ним даже посмеивались, что он такой робкий, а тут вот, на войне, он привык убивать врага и даже радовался, когда видел, что тот падал от его пули.

— Ага, — покрикивал он, — доворовался, волчья душа.

Сумерки наступали быстро. В углах разбитого дома сгущались и, казалось, шевелились смутные тени. Горюхину стало страшновато. Ведь он был один во всем доме, но и уйти отсюда Родион не мог.

Ближе всех к нему лежал труп красноармейца Сычева. И Горюхин вдруг стал с ним разговаривать:

— Вот так-то, товарищ Сычев, — сказал он. — Раз до утра приказано держаться на рубеже, значит, надо держаться.

Горюхин вздохнул и, осторожно выглянув в бойницу, увидел, как на противоположной стороне площади мелькнула какая-то серая фигура.

«Ползешь?» — подумал он и, вскинув автомат, выпустил очередь. Гитлеровец дернулся и затих на камнях, а Горюхин, обращаясь снова к трупу Сычева, сказал:

— Главное — им жизни не надо давать, товарищ Сычев.

Снаружи рассыпалась торопливая дробь пулемета. Позади Горюхина, в коридоре, загремели, обрушившись, камни. Он оглянулся и увидел женщину.

— Пригнись, — крикнул Горюхин, — пригнись, глупая, убить могут!

Боец принял ее за санитарку из первой роты и сказал:

— Там вон, в углу, Цибенко, раненный в голову, погляди.

Женщина подползла в угол и торопливо стала перевязывать раненого. Тут, присмотревшись к ней, Горюхин вдруг увидел, что это вовсе не санитарка, а совсем незнакомая женщина, и одета она была в серое драповое пальто, модно сшитое, но разорванное и запачканное.

— Ты откуда? — спросил он.

— Я здешняя, — ответила женщина и рассказала, что зовут ее Викторией, что муж ее художник, на фронте, и от него вот уже четыре месяца нет писем, что во время бомбардировки у нее убило единственного сына.

— Пятилетнего, — горько вздохнув, сказала она.

— Ай, звериные души! — возмутился Горюхин и спросил: — А ты что же не ушла? Ведь гражданских за Волгу перевозили.

— Куда я пойду? — ответила женщина. — У меня все здесь.

Она указала на противоположную сторону площади, где теперь в развалинах большого сгоревшего здания засели солдаты противника, и сказала, что там был ее дом.

— Так. Над подъездом-то вензеля, что ли, были? — деловито спросил Горюхин.

— Какие вензеля? — не поняла она.

— Ну да, как бы сказать, — украшения алебастровые. Проще говоря, барельеф.

— Ax, вы вон про что… Были.

— Я сразу понял. Хотя подъезд там вовсе разрушенный, но уголок сохранился. Я все гляжу и думаю: а ведь тут вензеля были.

— Нет теперь дома…

— Ничего, гражданка, отстроимся, — сказал Горюхин. — С войной кончим и отстроимся. Красивей прежнего. Народ сейчас по работе истосковался.

Женщина ему ничего не ответила.

С живым человеком Горюхину стало веселее и даже как-то смелее. Он сказал об этом Виктории.

— Давеча-то малость струхнул я, а уйти совестно. Вот перед ними, — указал он на мертвых.

Так просидели они до рассвета всю тревожную ночь. Горюхин изредка постреливал, но немцы ночью вели себя тихо. Только утром с их стороны снова раздалась частая дробь пулемета, и боец понял: сейчас пойдут.

Он повернул ручной пулемет, поближе придвинул запасные диски и потом протянул Виктории автомат:

— Стрелять-то умеешь?

— Нет, — созналась она.

— Как же это ты! — укоризненно сказал он. — Ну, ладно, тут дело нехитрое. Постигнешь.

Он показал, как нужно стрелять, и велел ей подползти к соседнему окну.

— Стреляй уж куда попало. Все равно, лишь бы шум был.

— Хорошо, — сказала Виктория.

Началась атака. Немцы били по дому из пулеметов, и под прикрытием огня поодиночке и кучками серые фигуры солдат стали перебегать площадь.

— Огонь! — сам себе закричал Горюхин и выпустил длинную очередь. Рядом с собой услышал он треск автомата и с каким-то исступлением еще раз крикнул:

— Огонь!

Он увидел, как падали солдаты в шинелях мышиного цвета и как, огибая упавших, бежали другие и тоже падали, сраженные пулями. Ему вдруг стало очень жарко, со лба из-под пилотки струились крупные соленые капли пота, а во рту пересохло.

— Давай! Давай! — не унимался он.

Пули грызли камень, взвизгивали над ухом, а он стрелял. Только раз он оглянулся, когда замолчал автомат и Виктория беспомощно сказала:

— Не стреляет.

— Бери другой! — крикнул он и вновь отвернулся, чтобы следить за противником. Когда рядом снова затрещал автомат, он догадался, что женщина поняла его, и довольная мысль мелькнула у него в голове: «Двое — не один».

И вдруг он ликующе выкрикнул:

— Ага, волчьи души!

Не выдержав огня, гитлеровцы отхлынули обратно в убежище, даже не успев утащить убитых и раненых. Но несколько человек все-таки успели прорваться к самому дому. Горюхин отложил пулемет и схватил ручную гранату из кучки их, лежавших в простенке.

— Вот! — крикнул он, бросая гранату через окно.

Раздался взрыв.

— Вот! — повторил он, бросая еще одну.

Он выглянул. Перед самым домом кричал и корчился раненый, загребая руками, словно пытаясь уплыть. Шестеро лежали без движения. «Убитые», — понял Горюхин. Только один воровато отползал, чтобы спрятаться за обломками фонтана.

— Стой, звериная душа! — крикнул красноармеец и выстрелил ему в спину. Тот как полз, так и ткнулся головой в разрытую землю.

— Закон! — устало проговорил Горюхин и, отерев пилоткой раскрасневшееся, потное лицо, обратился к Виктории:

— Ей богу, отстроимся! Все дома вензелями отделаем. Пусть глаз веселят.

— А сына-то мне никто не вернет, — тихо и горько сказала Виктория.

И Горюхин ничего не ответил ей.

Четыреста метров

Терновник ронял багряные листья. Медленно падали они на сухую разрытую землю. Здесь, в неглубокой балке, среди редких кустов, бойцы вырыли окопы и щели и обжили это неприютное место.

Лейтенант Терехин, белокурый лобастый молодой человек, лежал под одиноким кустом осыпающегося терновника на самом гребне оврага и злобно глядел на ту сторону, где над бурой равниной подымались два невысоких холма.

По натуре лейтенант Терехин был живым и стремительным. Он любил действовать, двигаться. Но тут вот уже два дня пришлось торчать в какой-то проклятой балке, где господствовал неистребимый запах солдатского пота и человеческих испражнений.

Четыреста метров бурой выгоревшей степи лежали между немцами и той балкой, на гребне которой приткнулся Терехин. Но пройти, даже проползти эти четыреста метров было труднее, чем проделать сорокакилометровый марш. Немцы закрепились на двух холмах. Там они оборудовали двойную линию окопов, построили блиндажи и оттуда обстреливали всю равнину. У подножия холмов прятались немецкие снайперы, а ночью сюда выползали автоматчики, часто стреляли и жгли ракеты.

Наши накапливались в лощине. Днем пройти туда и оттуда было невозможно, и только ночью, и то ползком, пробирались сюда связные со штаба, подносчики боеприпасов и кашевары. В термосах приносили они в окопы горячий борщ и пшенную кашу из концентратов. Обедали здесь в необычное время: в 11 ночи и в 4 утра.

Но отсиживаться в лощине было тоже нельзя. И вот гвардейский батальон, в котором служил Терехин, наконец получил приказ атаковать немцев.

Утром по туману взводы выползли из лощины и тихо, осторожно стали продвигаться к противнику. Они проползли метров сто, может быть, полтораста. Вдруг неожиданно поднявшийся ветер сорвал и унес пелену тумана. Немцы увидели ползущую цепь бойцов. Раздались первые одиночные выстрелы.

— Ура-а! — закричал командир правофланговой роты, поднимая людей в атаку. Бойцы подхватили «ура» и, поднявшись, бегом устремились вперед.

Но в ту же секунду по правому флангу ударили пулеметы. Первая цепь упала. Послышались стоны раненых. Следующие цепи не выдержали и, отстреливаясь, стали отползать к лощине. Атака не удалась…

И. только одна группа во главе с лейтенантом Терехиным, увлеченная его порывом, прорвалась на линию немецких окопов, и там завязалась рукопашная схватка.

Получалось так: когда противник обрушил весь огонь на правый фланг наступающих, Терехин ударил слева, и немцы не успели отразить его стремительной атаки.