Такое положение вещей не могло устроить российского императора. В конце 1838 года В. А. Перовский вместе с В. И. Далем поехал в столицу для консультаций о том, что делать с Хивой.
В петербургском высшем обществе всё еще обсуждалось событие, произошедшее весной. Лучший русский живописец того времени – Карл Брюллов – для того, чтобы выкупить на волю талантливого крепостного юношу, уже неплохо показавшего себя в качестве художника и поэта, написал портрет В. А. Жуковского. Этот портрет разыграли в лотерею среди членов монаршей семьи. Таким образом была получена необходимая для выкупа сумма – 2500 рублей ассигнациями. Это произошло 22 апреля 1838 года. Через три дня в мастерской Карла Брюллова вольная была вручена молодому человеку – Тарасу Григорьевичу Шевченко. Позднее в автобиографии, написанной от третьего лица, он сказал:
«С того же дня начал он посещать классы Академии художеств и вскоре сделался одним из любимых учеников и товарищей великого Карла Брюллова».
В этот приезд нашего героя в Петербург состоялось его знакомство с Т. Г. Шевченко и его другом, также учеником Академии художеств, В. И. Штернбергом. Позднее в автобиографической повести «Художник» Тарас Григорьевич написал:
«Пробило пять часов, и я оставил их за столом и ушел в класс. На прощанье Карл Павлович подал мне руку и просил приходить к ним каждый день к обеду. Я был в восторге от такого приглашения.
После класса встретил я их на набережной и присоединился к ним. Вскоре они пошли домой и меня пригласили к себе. За чаем Карл Павлович прочитал “Анджело” Пушкина и рассказал, как покойный Александр Сергеевич просил его написать с его жены портрет и как он бесцеремонно отказал ему, потому что жена его косая. Он предлагал Пушкину с самого его написать портрет, но Пушкин отплатил ему тем же. <…>
После чаю молодая очаровательная хозяйка выучила нас в “гальбе-цвельф” и проиграла мне двугривенный, а мужу каватину из “Нормы” и сейчас же села за фортепиано и расплатилась. После такого великолепного финала я поблагодарил очаровательную хозяйку и хозяина и отправился домой. Это уже было далеко за полночь. Штернберг еще не спал, дожидался меня. Я, не снимая шляпы, рассказал ему свои похождения, и он назвал меня счастливцем.
– Позавидуй же и мне, – сказал он. – Меня приглашает генерал-губернатор Оренбургского края к себе в Оренбург на лето, и я был сегодня у Владимира Ивановича Даля, и мы условились уже насчет поездки. На следующей неделе – прощай!
Меня это известие ошеломило. Я долго говорить не мог и, придя в себя, спросил его:
– Когда же это ты так скоро успел всё обделать?
– Сегодня, – отвечал он, – часу в десятом присылает за мною Григорович. Я явился. Он предлагает мне это путешествие, я соглашаюсь, отправляюся к Далю, – и дело кончено».
В. И. Штернберг уехал в Оренбург вместе с В. И. Далем, генерал-губернатор задержался в столице. Молодой художник принял участие в неудачном хивинском походе. После этого в качестве пансионера Академии художеств был направлен в Италию. 8 ноября 1845 года умер в Риме в возрасте всего лишь 27 лет.
Результатом поездки В. А. Перовского в Петербург стало то, что по представлению военного губернатора Николай I утвердил особый комитет. В него, кроме В. А. Перовского, вошли вице-канцлер К. В. Нессельроде и военный министр А. И. Чернышёв. Комитет разработал план военного похода на Хиву. Этот план 12 марта 1839 года утвердил император.
Вернувшись в Оренбург, В. И. Даль и В. А. Перовский стали готовиться к походу. В это время отношения между ними были натянутыми. Размолвка началась вскоре после смерти Юлии Егоровны. Владимир Иванович стал в городе завидным женихом. Многие девицы Оренбурга хотели занять место умершей. Но В. И. Даль, тяжело переживавший потерю, ни на кого не обращал внимания. Тогда одна из молодых дам, почему-то посчитавшая себя особенно обиженной, пустила по городу гнусную сплетню о Юлии Егоровне. Наш герой посчитал губернатора виновным в том, что он не захотел заставить замолчать злые языки. Объяснение произошло только через год. 10 июня 1839 года В. А. Перовский написал В. И. Далю:
«С людьми, которыми я дорожу, не могут быть мне в тягость ни письменные, ни словесные объяснения, но я далеко предпочитаю последние; если бы, когда я спрашивал вас о причине вашей чрезмерной ко мне холодности, вы решились переговорить со мною откровенно, то, вероятно, избегли бы мы оба сего положения, для вас тягостного, для меня еще до сих пор загадочного, хотя теперь я уже начинаю видеть, что отвращение ваше к кочевке имеет непосредственную связь с отвращением собственно от меня. – С того времени, как начал я замечать холодное, принужденное и до крайности учтивое ваше со мною обращение, я часто сам себя спрашивал: чем, как и когда мог я произвести такую в вас перемену? Совесть всегда отвечала, что дружеское мое к вам расположение с моей стороны никогда не было нарушено; чувства мои к вам оставались те же. Я по-прежнему отдавал полную справедливость и уму, и сердцу, и вашей душе; и так замечаемую в вас огорчительную для меня перемену оставалось приписать влиянию постигшего вас несчастия. Я жалел о вас, жалел, что с душою твердою и высокою, вы без борьбы дали себя раздавить злой судьбе. Но между тем, как я о вас жалел, а обвинение не приходило мне на мысль, вы меня обвиняли. В чем? – Этого я теперь еще ясно не вижу. В письме своем вы говорите: “вы, может быть, и сами не захотите отдать меня снова на общую потеху?” – “Все люди с жадностью кинулись воспользоваться беспомощным моим положением и проч. и всё это могло случиться без всякой помехи – это больно”.
Из этого и из многих других слов вашего письма я должен заключить, что вы обвиняете меня в каком-то общем против вас заговоре, – я отдал вас на общую потеху, – я не помешал людям безжалостно терзать вас! – Любезный Даль! Я никогда ни письменно, ни словесно никогда не обманывал, потому надеюсь, что вы поверите мне, когда я поклянусь вам честию, что мысль смеяться над вами или отдавать вас другим на посмеяние никогда меня не касалась; если же, по вашему мнению, я виновен в том, что не воспретил того другим, то на это отвечу вам, что в то время я никак не мог себе вообразить, чтобы сплетня глупой девчонки могла до такой степени сбить с толку умного человека. Вы и тогда, и после обращением своим имели всю возможность доказать нелепость ее вымысла. Если вы этого не сделали из презрения, то зачем же было всё это принимать так к сердцу? Зачем до сих пор показывать столько огорчения? Я тогда же сказал вам, с какой точки смотрю на эту глупость. – Но отчего вы включили меня в общую опалу? Если и в этом помогли сплетни, то я бы, кажется, имел полное право не просить, а ожидать от вас, и не через год, а тотчас же, подробного объяснения. Оно бы убедило вас, что если я питаю к кому дружескую привязанность и искреннее уважение, то уж, конечно, этот человек не может быть смешным ни свету, ни мне.
Еще одно слово на последние слова вашего письма: если мне удалось сколько-нибудь сделать вам добра, то уверяю вас, что я не считаю вас в долгу, вы и мне и службе отплатили вполне и с избытком. Это достаточно ответит на вашу посредственность, бесполезность и проч. Вы довольно знаете, что вы мне нужны и что заменить мне вас некем. От души спасибо вам за личную привязанность, – больно было бы думать, что вы при мне только по долгу: но что делать мне, когда вы тут же прибавляете, что вы и вперед не видите здесь себе никакой отрады, и что вам остается удалиться из Оренбурга куда бы то ни было? Следовать ли мне моему или вашему внушению? Я говорю с вами откровенно и от вас ожидаю того же.
После положительного вашего отзыва о кочевке я не должен вас приглашать сюда. – Приглашение было бы похоже на принуждение и потому не повторяю его, хотя бы вы были для меня здесь совершенно необходимы; но почему бы не приехать хоть на несколько дней детям и матушке? Вы можете обещать ей, что приедете после и сдержать обещание, если мысли ваши сколько-нибудь изменятся. – Я для вас нарочито построил дом, объявил, что вас ожидаю, а потому прошу вас, если уж решительно ни вы, ни семейство ваше сюда быть не хотите, то скажите об этом одному мне, а других держите в неизвестности, без чего назначенное вам жилье могут пожелать занять люди, которых я не желаю».
Приведенное письмо позволило ликвидировать непонимание, возникшее между В. И. Далем и В. А. Перовским. 12 июня 1839 года Владимир Иванович сообщил Паулине:
«…сам со своими перееду на кочевку». Но грустные мысли его не покидали, в этом же письме сказал: «Мои малыши здоровы; Арслан стоит как раз рядом и разговаривает со мной. Юлия, конечно, почти не разговаривает, но понимает всё, что входит в область ее понятий, очень живая и подвижная. Таким образом, всё внешнее идет своим чередом, но мне… совсем не кажется, что я дома и прижился здесь, в Оренбурге, как раньше».
Подготовка похода в Хиву шла своим чередом. Разрабатывались маршруты передвижения войск. Заготавливались боевые припасы и провизия. К Оренбургу (точке отправки войск в поход) подтягивались военные части: 1-й Оренбургский полк, уральские и оренбургские казаки, части артиллерийских войск и другие подразделения – всего более шести тысяч человек.
С прибывшими солдатами, уроженцами различных мест Российской империи, беседовал В. И. Даль, пополняя свое собрание слов, пословиц и поговорок.
В июне 1839 года для подготовки пути к Аральскому морю был отправлен отряд под командой полковника К. К. Геке. Под его руководством были созданы два укрепленных пункта – Акбулакский и Эмбенский, с гарнизонами в 399 и 634 человека.
24 ноября 1839 года собранное войско выстроилось на главной площади Оренбурга. Воинам зачитали императорский указ об отправке их в Хивинское ханство. Затем был совершен молебен.
Всё войско разделили на четыре колонны. Первую колонну, отправившуюся в путь 26 ноября, возглавил генерал-лейтенант А. Е. Толмачёв. Вторая колонна двинулась на следующий день. Ею руководил полковник Кузьминский. Третья колонна во главе с полковником Мансуровым вышла 28 ноября. Четвертой колонной и всей кавалерией руководил генерал-майор С. Ф. Циолковский. Они отправились в поход последними – 29 ноября. Общее руководство осуществлял В. А. Перовский.