Русский канон. Книги ХХ века. От Чехова до Набокова — страница 21 из 78

Новым потрясением становится визит в Древний Дом с его «дикой, неорганизованной, сумасшедшей – как тогдашняя музыка – пестротой красок и форм», непрозрачными дверями, статуей курносого поэта (Пушкина). Жалкие квадратики окон поражают героя после «прекрасного, прозрачного, вечного» стекла квартир-аквариумов.

Здесь в роман вводится еще один интегральный образ – зеркало. «Вот – остановились перед зеркалом. В этот момент – я видел только ее глаза. Мне пришла идея: ведь человек устроен так же дико, как вот эти нелепые „квартиры“ – человеческие головы непрозрачны, и только крошечные окна внутри: глаза… Передо мною – два жутко-темных окна, и внутри такая неведомая, чужая жизнь». Но эти окна превращаются в зеркало; скрывая внутреннюю жизнь, они отражают лишь внешнее: «Я видел только огонь – пылает там какой-то свой „камин“ – и какие-то фигуры, похожие… Это, конечно, было естественно: я увидел там отраженным себя».

Открытие неведомой чужой жизни, потом собственное раздвоение перед зеркалом («из „там“ я гляжу на себя – на него, и твердо знаю: он – с прочерченными по прямой бровями – посторонний, чужой мне, я встретился с ним первый раз в жизни») – последовательные шаги, которые делает Д-503 в отпадении от тотального «мы».

Любовь к странной женщине с острыми зубами и провокационными речами заставляет героя забыть о времени, о долге, о преданности Благодетелю. «Я гибну. Я не в состоянии выполнять свои обязательства перед Единым Государством… Я…» (десятая запись обрывается).

Из скорлупы «мы» появляется «лохматый я» – странный, непонятный, пугающийся самого себя.

Он чувствует незнакомую ранее ревность, о которой читал только в «идиотских древних книжках». Он встречается на улице с I-330 и – опять впервые – слышит обращенное к себе «ты». «Это древнее, давно забытое „ты“, „ты“ властелина к рабу – вошло в меня остро, медленно: да, я раб, и это – тоже нужно, тоже хорошо».

Наконец, доктор из Медицинского Бюро обнаруживает его болезнь.

«Ножницы-губы сверкали, улыбались.

– Плохо ваше дело! По-видимому, у вас образовалась душа.

Душа? Это странное, древнее, давно забытое слово. Мы говорили иногда „душа в душу“, „равнодушно“, „душегуб“, но душа…

– Это… очень опасно, – пролепетал я.

– Неизлечимо, – отрезали ножницы».

Бредовые видения в Доме («Я не знаю теперь: что сон – что явь»), новое свидание – и вот уже герой готов полностью повиноваться этой женщине, отдает ей только что рожденную душу. «I положила мне руки на плечи, медленно, глубоко вошла в глаза. – Ты хочешь узнать все? – Да, хочу. Должен. – И ты не побоишься пойти за мной всюду, до конца – куда бы я тебя ни повела? – Да, всюду».

Выход за Зеленую Стену, встреча – в прямом смысле слова – с другим миром и другими людьми – крайняя точка отпадения Д-503 от целого, превращения в «я». «Это было необычайно странное, пьяное: я чувствовал себя над всеми, я – был я, отдельное, мир, я перестал быть слагаемым, как всегда, и стал единицей».

Этот новый «я» соглашается на захват Интеграла, на новую революцию, на возможную гибель «геометрически безукоризненной красоты» Города Солнца.

Но здесь в игру вступает Благодетель. Он объявляет всеобщую операцию по удалению фантазии и вызывает Строителя Интеграла на rendez-vous.

Встреча с Благодетелем – кульминация романа. Здесь авантюрная и психологическая фабула приобретает философский характер.

Литературный прототип образа – Великий Инквизитор Достоевского. Возможная историческая аллюзия – вождь большевиков. Обращая внимание на портретную деталь, А. Солженицын замечает: «Благодетель – оказался „сократовски-лысый человек“, прямо Ленин».

Но Замятин пишет не политический памфлет и не стилизацию Достоевского. Он играет в свою игру; исторический и литературный материал встраивается в новую художественную структуру.

Инквизитор-Благодетель Достоевского вел полемику с Христом – его же именем. «Мы вправе были проповедовать тайну и учить их, что не свободное решение сердец их важно и не любовь, а тайна, которой они повиноваться должны слепо, даже мимо их совести. Так мы и сделали. Мы исправили подвиг твой и основали его на чуде, тайне и авторитете. И люди обрадовались, что их вновь повели как стадо и что с сердец их снят наконец столь страшный дар, принесший им столько муки… У нас же все будут счастливы и не будут более ни бунтовать, ни истреблять друг друга, как в свободе твоей повсеместно. О, мы убедим их, что они тогда только и станут свободными, когда откажутся от свободы своей для нас и нам покорятся».

Парадокс о свободе в «Братьях Карамазовых» – это истина свободной личности (Христа) против мертвой догмы, освящаемой его именем (история христианства в его западном варианте). «Поэма твоя есть хвала Иисусу, а не хула… как ты хотел этого, – вскрикивает Алеша после рассказа Ивана. – И кто тебе поверит о свободе? Так ли, так ли надо ее понимать! То ли понятие в православии… Это Рим, да и Рим не весь, это неправда – это худшие из католичества, инквизиторы, иезуиты!..»

В замятинском мире место «нелепого, неведомого Бога» заняло Единое Государство, которому приносят «спокойную, обдуманную, разумную жертву». Инквизиторские мысли здесь запросто повторяет намеревающийся сочинить «райскую поэмку» (прямая отсылка к Достоевскому) негрогубый поэт: те двое в раю выбрали свободу без счастья, и века после этого люди тосковали об оковах; но вот явились мы, сели с Древним Богом за одним столом, раздавили сапожищем дьявола-искусителя. «И готово: опять рай. И мы снова простодушны, невинны, как Адам и Ева. Никакой этой путаницы о добре и зле: все – очень просто, райски, детски просто. Благодетель, Машина, Куб, Газовый Колокол, Хранители – все это добро, все это – величественно, прекрасно, благородно, возвышенно, кристально чисто. Потому что это охраняет нашу несвободу – то есть наше счастье».

Сам же Благодетель, искушая Строителя Интеграла, предлагает еще более изощренную иезуитскую диалектику. Бог, пославший на крест Христа, – палач. В поставленной им трагедии труднее всего приходилось тоже палачам, тем, кто прибивал тело к кресту. «Истинная, алгебраическая любовь к человечеству – непременно бесчеловечна, и непременный признак истины – ее жестокость».

Подтверждением лозунгов Единого Государства: «Несвобода – наше счастье», «Любовь к человечеству – это жестокость» – будет «известная любому школьнику» история Трех Отпущенников, которую Д-503 припомнит накануне свидания с Благодетелем. Освобожденные от работы на месяц, отрезанные от ритма Скрижали несчастные десять дней неприкаянно бродили по улицам, а потом предпочли утопиться, чтобы вода прекратила их мучения.

В другом месте герой назовет христиан единственными (хотя и очень несовершенными) предшественниками: «смирение – добродетель, а гордыня – порок…». «„Мы“ – от Бога, а „Я“ – от диавола». Еще раньше, перед взглядом в зеркало, он посмотрит в небо: «Древние знали, что там их величайший скучающий скептик – Бог. Мы знаем, что там хрустально-синее, голое, непристойное ничто».

К философской дискуссии о Боге, свободе и счастье подключается и героиня. «Или нет: я лучше на твоем языке, так ты скорее поймешь. Вот: две силы в мире – энтропия и энергия. Одна – к блаженному покою, к счастливому равновесию; другая – к разрушению равновесия, к мучительно-бесконечному движению. Энтропии – наши или, вернее, ваши предки, христиане, поклонялись, как Богу. А мы, антихристиане, мы…»

Такой язык описания объекта близок авторскому. Мир романа – это послеэйнштейновский мир, где сходятся в страшной схватке не Бог с дьяволом, а энтропия и энергия, где стрела времени направлена в будущее, где нет последней революции и рай остался в прошлом, как красивая сказка для детей.

Борьба энтропии и энергии – в природе вещей. Она не нуждается в высшем обосновании. Христианские догматы и образы стали метафорами, риторическими фигурами: «так ты скорее поймешь».

Из «Литературной коллекции» А. Солженицына:

«А с Горьким Замятин пришел к „одинаковой вере“, „человекобожию“… И гордо: „Мир жив только еретиками (Христос, Коперник, Толстой)“. Христос тут вовсе не у места, как и все замятинские образы из христианства всегда бесчувственны. „Еретики – единственное лекарство от энтропии человеческой мысли“.

Какое же короткое дыхание, на чем тут жить?»

Мир Замятина – ничего не поделаешь – живет другим. Автор «Мы», как Лаплас Наполеону, мог бы сказать критикам: я не нуждаюсь в этой гипотезе. В блистающем мире XXIX века уже прочитаны не только Достоевский, но и Ницше («Бог умер»).

Ломает героя вовсе не парадокс о Боге-палаче, а нечто иное – человеческое, слишком человеческое.

«Слушайте: неужели вам в самом деле ни разу не пришло в голову, что ведь им – мы еще не знаем их имен, но уверен, от вас узнаем, – что им вы нужны были только как Строитель „Интеграла“ – только для того, чтобы через вас…

– Не надо! Не надо, – крикнул я.

…Так же, как заслониться руками и крикнуть это пуле: вы еще слышите свое смешное „не надо“, а пуля – уже прожгла, уже вы корчитесь на полу».

Фантазия и любовь – последние бастионы личного в замятинском мире. Фантазию можно ампутировать. А любовь оказывается симуляцией, подделкой, предательством. В одной из первых сцен (запись 6) I-330 разделяла «просто-так-любовь» и «потому-что-любовь». Настоящая любовь как раз – «просто-так». Она и сразила героя-рассказчика, превратила его в «я». А его, оказывается, любили «потому-что-любовью», скорее даже не любили, а просто использовали в своих целях. Он по-прежнему оставался частью «они» – человеком-функцией, нумером, Строителем Интеграла. «Просто-так» его любили лишь мать и круглая О.

В последнем свидании с героиней он понимает, что сказанное Благодетелем – правда. И это – конец (заглавие предпоследней записи). После этого становится возможной Великая Операция по удалению фантазии, откровенный рассказ Благодетелю о «врагах счастья» и спокойное наблюдение за страданиями «этой женщины» под газовым Колоколом (Замятин и здесь рифмует: сцена пытки напоминает сцену недавней любви).