[*].
Для Пушкина главным носителем традиции являлась аристократия. Он очень гордился своей родословной, тем фактом, что Пушкины сыграли важную роль в русской истории. Но, как и Щербатов, он проводил различие между подлинной аристократией, состоящей из потомков удельных князей и бояр, и новым дворянством, созданным петровской Табелью о рангах. Он сожалел о вытеснении потомственного дворянства служилым:
Смотря около себя и читая старые наши летописи, я сожалел, видя, как древние дворянские роды уничтожились, как остальные упадают и исчезают, как новые фамилии, новые исторические имена, заступив место прежних, уже падают, ничем не огражденные, и как имя дворянина, час от часу более униженное, стало наконец в притчу и посмеяние разночинцам, вышедшим во дворяне, и даже досужим балагурам![90]
Как и Щербатов, он считал неравенство «законом природы»[91]. Как и Щербатов, он видел в наследственном статусе аристократии противовес чрезмерной монархической власти: «Потомственность высшего дворянства есть гарантия его независимости; обратное неизбежно связано с тиранией»[92].
Он боялся простых людей и чувствовал отвращение к Соединенным Штатам, описанным в «Рассказе о похищении и приключениях» Джона Теннера и в токвилевской «Демократии в Америке»: «С изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую — подавленное неумолимым эгоизмом и страстию к довольству»[93].
Пушкин стал защитником самодержавия отчасти в результате исследования Смуты, которое он предпринял, готовясь к написанию «Бориса Годунова», а отчасти реагируя на декабристское и польское восстания. Он высоко оценивал российскую монархическую власть за ее культуртрегерскую, просветительскую деятельность: «Не могу не заметить, что со времен восшествия на престол дома Романовых у нас правительство всегда впереди на поприще образованности и просвещения. Народ следует за ним всегда лениво, а иногда и неохотно»[94].
Его консерватизм отчетливо проявился в отношении к двум центральным современным проблемам: цензуре и крепостничеству. Он постоянно подвергался замечаниям со стороны либо Николая I, взявшего на себя обязанность быть его личным цензором, либо графа Бенкендорфа, шефа жандармов, и Уварова, министра просвещения: их цензура была настолько жесткой, что Пушкин никогда не увидел ни одну из своих пьес на сцене. Тем не менее со временем он пришел к одобрению цензуры даже в ее наиболее тягостной форме (предварительной цензуры), считая ее проявлением моральных обязательств власти перед обществом:
Мысль! Великое слово! Что же и составляет величие человека, как не мысль? Да будет же она свободна, как должен быть свободен человек: в пределах закона, при полном соблюдении условий, налагаемых обществом… Всякое правительство вправе не позволять проповедовать на площадях, что кому в голову придет, и может остановить раздачу рукописи, хотя строки оной начертаны пером, а не тиснуты станком типографическим… Действие человека мгновенно и одно (isolé); действие книги множественно и повсеместно. Законы противу злоупотреблений книгопечатания не достигают цели закона: не предупреждают зла, редко его пресекая. Одна цензура может исполнить то и другое[*].
Новый царь Николай I, потрясенный восстанием декабристов и убежденный, что это результат неправильного обучения национальной элиты, попросил Пушкина представить ему рекомендации на предмет устройства образования. В меморандуме, подготовленном в 1826 году, Пушкин согласился с царем, что основной причиной мятежа стали «праздность ума» и «своевольство мыслей». Чтобы удержать от этого, он советовал «во что бы то ни стало» запретить домашнее обучение. Он поддерживал строгие меры наказания за распространение в школах неподцензурной рукописной литературы[95].
Что касается крестьянства, то он, как и Екатерина II, рисовал почти идиллическую картину его положения, настаивая, что русский крепостной свободнее и состоятельнее, чем крестьянин во Франции или фабричный работник в Англии[96]. Он не видел никакой проблемы в том, что помещики сдавали крепостных мужчин в армию в качестве рекрутов.
И, наконец, необходимо заметить, что Пушкин очень почитал Карамзина и как историка, и как политического мыслителя. Он с негодованием отвергал попытки критики Карамзина и хотел, чтобы в школах история изучалась по его книгам. Накануне своей гибели он отправил в журнал «Современник» сильно сокращенный вариант карамзинской записки «О древней и новой России» — все, что разрешили бы цензоры. Это было самое первое ее издание, увидевшее свет с восторженными предварительными замечаниями Пушкина[97].
В целом Пушкин, похоже, был довольно пессимистичен относительно будущего России, так как считал, что ее прогресс зависит от просвещения, а это просвещение, в свою очередь, зависит от единственного российского просвещенного класса — дворянства, которое неуклонно сокращалось.
В 1830-1840-х годах, во время правления Николая I, российское правительство в первый и единственный раз до того, как большевики захватили власть, сформулировало официальную идеологию. Названная позднее доктриной «официальной народности», эта идеология была провозглашена группой консервативных ученых и публицистов при поддержке власти. Она имела некоторые точки соприкосновения с доктриной славянофилов, но, несмотря на прославление уникальных достоинств России, не была антизападной: Петр Великий, проклятие для славянофилов, являлся кумиром доктрины «официальной народности»[98].
Попытка снабдить Россию официальной идеологией главным образом была вызвана тревогой, причиной которой была нестабильность, связанная с распространением революционных идей и движений как в России, так и за рубежом. «Настойчивое требование Николаем I твердости и решительного действия основывалось на страхе, а не на самонадеянности: его решительность скрывала состояние, близкое к панике, а его неустрашимость питалась чем-то сродни отчаянию»[99]. Николай видел, как мир разваливается на части под влиянием разрушительных идей, и поставил себе задачей любой ценой защитить от них Россию. Недавно созданное полицейское учреждение, III Отделение императорской канцелярии, регулярно докладывавшее царю об общественных настроениях в стране, отмечало в обществе, особенно среди молодого дворянства, рост недовольства, и эта информация только усиливала беспокойство Николая[100].
Чтобы поддержать верноподданнические силы, Николай выступил инициатором разработки идеологии, которая должна была противодействовать тем деструктивным идеям, которые, как он считал, лежали в основе мятежа декабристов. Граф Сергей Уваров (1786–1855), министр просвещения и главный идеолог николаевского правления, выразил политическую идею режима в частном порядке: «Если мне удастся отодвинуть Россию на пятьдесят лет от того, что готовят ей теории, то я исполню мой долг и умру спокойно»[101].
Истоки идеологии «официальной народности» содержались в декларации, первоначально сформулированной Уваровым в докладе Николаю I в марте 1832 года и повторенной после того, как он был назначен министром просвещения; в этих текстах Уваров закладывал то, что, как он полагал, будет служить надлежащей интеллектуальной основой российского образования[102]. Как провозглашал государь Николай I, образование, несомненно, имеет большое значение для сохранения цивилизованной жизни. Но оно должно основываться на истинных ценностях. Как еще объяснить восстание молодых дворян, которые пользовались всеми мыслимыми привилегиями? Их недовольство не могло быть объяснено личным интересом, значит, своим появлением оно обязано ложным идеям, внушенным неправильным образованием. 13 июля 1826 года, в тот самый день, когда зачинщики мятежа были казнены, в манифесте, содержавшем прямой намек на декабристов, Николай заявил:
Не просвещению, но праздности ума, более вредной, нежели праздность телесных сил, — недостатку твердых познаний должно приписать сие своевольство мыслей, источник буйных страстей, сию пагубную роскошь полупознаний, сей порыв в мечтательные крайности, коих начало есть порча нравов, а конец погибель. Тщетны будут все усилия, все пожертвования правительства, если домашнее воспитание не будет приуготовлять нравы и содействовать его видам[103].
Назначенный в 1833 году министром Уваров принял этот вызов. Он был одним из наиболее образованных людей в России, авторитетным ученым, автором монографии о древнегреческих религиозных культах; с 1818 года до самой смерти являлся президентом Российской Академии наук. Он отнюдь не был ретроградом и многое сделал для развития познания и науки. Гете находил его достойным корреспондентом. При всем его национализме это был вполне вестернизированный интеллектуал: согласно (без сомнения, несколько утрированному) высказыванию историка Сергея Соловьева, он «не прочитал в своей жизни ни одной русской книги и писал постоянно по-французски или по-немецки»[104].
Вот что Уваров докладывал царю: