Русский консерватизм и его критики: Исследование политической культуры — страница 38 из 52

[61].

Государство необходимо, но оно должно быть «отвлечено от жизни народа и общества на поверхность и оставаться в тех скромных пределах, какие полагает им духовная и нравственная деятельность самого общества»[62]. По сути, это означало, что сферу его деятельности должны были составлять отношения с иностранными правительствами[63]. В свою очередь, и общество не должно было иметь никаких претензий на политические права.

Однако и эту формулировку Аксаков счел недостаточной, поскольку не разделял восхищения своих друзей русским народом. Для него он все еще оставался инертной массой, неграмотной и пассивной, а потому лишь потенциально способной внести вклад в утверждение величия России. В стране пока не было общества, был народ, который мог трансформироваться в общество только через образование и участие в общественной жизни. Задачей России было превратить инертную массу в общество, определявшееся им как среда, в которой совершается сознательная, умственная деятельность известного народа, которая создается всеми духовными силами народными, разрабатывающими народное самосознание. Другими словами: общество есть народ во втором моменте, на второй ступени своего развития, народ самосознающий.

По существу, общество в его трактовке было общественным мнением[64]. Нации создавали языки спонтанно и неосознанно, а общественное мнение — продукт целенаправленной и сознательной деятельности. Для того чтобы оно появилось, необходимы два условия: население должно быть образованным и обладать свободой слова, особенно слова печатного. Но в действительности после 30-летнего правления Николая I в России не было ничего похожего на общественное мнение: существовали лишь разрозненные салоны и кружки. Европа, по словам Аксакова, не имела общества вплоть до Гутенберга.

То, что Аксаков имел в виду, было недалеко от призыва к распространению просвещения и развитию «критически мыслящих личностей», за что выступали в то время и радикальные интеллектуалы — с той разницей, конечно, что он предполагал не распространение «абстрактных» идей, заимствованных у Запада, а развитие подлинной национальной культуры изнутри, из собственных российских духовных источников. Это прежде всего требовало свободы устного и печатного слова. «Свобода печатного слова есть неотъемлемое право каждого подданного Российской империи, без различия звания и состояния», — писал он в 1862 году[65]. Свобода выражения для него была источником жизненной силы общества. Как и Самарин, он считал свободную прессу более важной, чем представительные институты. Он выражал недовольство тем, что русские люди до сих пор не выработали собственных идей, а заимствовали их готовыми у Западной Европы. Чтобы выжить и функционировать подобающим образом, государству нужна активная поддержка общества: правительство должно доверять своему народу[66]. Там, где это доверие отсутствует, бюрократия берет верх: в этих условиях все гарантии, предоставляемые законами и любыми институтами, бесполезны, так как нет силы, способной ограничить государственную власть[67]. Аксаков ненавидел бюрократию, особенно приверженную идеологии: нет ничего хуже «союза абстрактной теории» с бюрократической властью, союза, способного произвольно разрушить национальный дух. Примером такой трагедии для него была Французская революция, представлявшая «вакханалию деспотизма отвлеченной, самоуверенной мысли»[68]. В отличие от этого в Англии сила общественного мнения осуществила революцию 1668 года и обеспечила свободу прессы[69].

Вполне предсказуемо, что Аксаков не испытывал к интеллигенции ничего, кроме презрения — он одним из первых сделал это слово популярным, используя его уже в 1861 году для описания поверхностности этой группы и ее отчуждения от народа. Российская система образования, считал он, имела серьезный изъян, — особенно университетское обучение, которое воспитывало молодых людей в отчуждении от действительности и в отрицании «русской духовной национальной сущности»[70]. Интеллигенция должна слиться с народом, чтобы раздвоенная русская личность — ее разум, тянущий в одну сторону, и тело — в другую — могла воссоединиться.

Со временем Аксаков стал яростным националистом. Его эволюция в этом направлении, начавшаяся с польского восстания 1863 года, дошла до одиозных крайностей. Сначала он выступал за независимость Польши притом что был против ее претензий на Белоруссию и Украину[71]. Но с началом восстания весь свой авторитет Аксаков направил на поддержку власти. Он также никогда не уставал обличать евреев за то, что их raison d’être составлял отказ от христианства: по его словам, ортодоксальные евреи продолжали мысленно распинать Христа и при этом до сих пор являлись одной из наиболее «привилегированных» этнических групп в России! Он даже защищал погромы, вспыхнувшие на Украине в 1880-х годах. На последнем этапе своей жизни, предвосхищая пресловутые «Протоколы сионских мудрецов», Аксаков заявлял, что евреи стремятся к завоеванию мира[72]. К концу жизни он превратился в националиста-параноика, откровенного антисемита и страстного панслависта.

К тому времени популярность Аксакова уменьшилась, но на его похоронах присутствовало 100 000 человек.

Федор Достоевский (1821–1881), конечно, не был в первую очередь политическим или социальным мыслителем. И все же его нельзя обойти при рассмотрении русской консервативной идеологии, потому что его величайшие произведения — «Преступление и наказание», «Братья Карамазовы» и особенно «Бесы» — были в первую очередь политическими романами, романами, которые исследовали нравственные начала и последствия того, что в то время неопределенно называлось нигилизмом. Кроме того, Достоевский оставил огромное число злободневных политических комментариев в периодических изданиях, которые он редактировал, особенно в «Гражданине» и в чрезвычайно популярном «Дневнике писателя», а также в переписке с влиятельными политическими фигурами, такими как Константин Победоносцев.

Как и другие консерваторы, он объяснял нигилизм отчуждением интеллектуалов от родной почвы, но шел глубже, считая, что это отчуждение в конечном счете ведет к утрате веры. «Знайте наверно, — говорил он устами Шатова в „Бесах", — что все те, которые перестают понимать свой народ и теряют с ним свои связи, тотчас же, по мере того, теряют и веру отеческую, становятся или атеистами или равнодушными»[73]. Или, по другому случаю, он писал: «Кто теряет свой народ и народность, тот теряет и веру отеческую и Бога»[74].

О политике в обычном смысле этого слова Достоевский знал мало, а понимал еще меньше, хотя через своего большого поклонника Победоносцева установил контакт со многими ведущими политическими деятелями того времени, включая и самого Александра II[75]. После короткого юношеского увлечения радикальными идеями он стал и до конца своих дней оставался фанатичным консерватором, глубоко преданным принципу самодержавия[*]. Статьи, которые он писал для периодических изданий, наполнены такими поразительными нелепостями, как, например, утверждение, что самой большой проблемой, грозящей Европе 1870-х годов, является власть папства, которая будто бы станет причиной революции[76]. Франция, как он предсказывал в другом тексте, обречена, как и Польша, исчезнуть с карты мира[77]. Германия нуждается в России, и эти две страны навсегда останутся друзьями[78]. Когда в апреле 1877 года Россия объявила войну Оттоманской империи — якобы для того, чтобы освободить балканских славян от турецкого ига, Достоевский истерично приветствовал этот конфликт как начало новой исторической эры. Событие, которое «освежит воздух, которым мы дышим и в котором мы задыхались, сидя в немощи растления и в духовной тесноте»: все «жиды» Европы не способны воспрепятствовать осуществлению Россией ее миссии[79]. В целом, как он заявлял, война приносит «международное спокойствие», в то время как «мир, долгий мир зверит и ожесточает человека»: мир «всегда родит жестокость, трусость и грубый, ожирелый эгоизм, а главное — умственный застой»[80]. Он вряд ли уступал кому-нибудь в своей ненависти к евреям (хотя обвинения в антисемитизме отрицал, делая это, впрочем, не очень убедительно), верил в миф о ритуальных убийствах и повсюду видел еврейские заговоры[81]. Несмотря на то что он никогда не переставал разоблачать и проклинать жестокость и ненависть, он был болезненно очарован ими, особенно жестокостью в отношении детей. Он любил ненавидеть: европейцев, католиков, поляков, евреев, интеллектуалов, аристократов, буржуазию, либералов, социалистов.

Если бы его вклад в историю идей ограничивался только этим, то Достоевский не заслуживал бы и упоминания. Однако его величие заключается не в политическом анализе, временами не выходившем за рамки ксенофобии и грубого ура-патриотизма, а в осмыслении подспудной психологической сущности радикализма, которую он понимал лучше, чем кто-либо из его современнико