М.Д.) распускаются слухи, что Государь Император весьма остался довольным бывшею администрациею и что генерал Кауфман удален лишь по влиянию одного неприязненного ему лица». В III Отделении деликатное умолчание в конце приведенной цитаты было деловито расшифровано красным карандашом: «гр. П.А. Шувалова»[1256].
Отношение Баранова к массовым обращениям в течение нескольких месяцев после его приезда оставалось предметом пересудов и домыслов среди энтузиастов этой кампании. В отличие от Кауфмана, Баранов, вовсе не склонный к националистическому стилю саморепрезентации, не произносил публичных речей, так что проникнуть в его планы было нелегко. У обратителей имелось опасение, что на позицию генерал-губернатора могут повлиять совершенно случайные факторы. Капитан Генерального штаба Корольков, один из обратителей, в середине ноября 1866 года зафиксировал распространение «между народом» в некоторых уездах Виленской губернии слухов, якобы идущих «из общего, но неизвестного нам источника»: что «Хованский посажен в тюрьму, что Панютин выгнан»; согласно другой версии того же слуха, «Хованского в кандалах отправили в Сибирь»[1257].
Других энтузиастов русификации наводили на грустные размышления этническое происхождение и конфессиональная принадлежность Баранова. В.Ф. Самарин писал самому Кауфману: «[Хотя объявлено, что] перемена лица не повлечет за собою никакого изменения в администрации, но кто же этому поверит, когда во главу этой администрации становится не русский, а лютеранин[1258], и преемником его, несомненно, будет католик. Борьба с католицизмом становится невозможною, а обрусение края низводится на степень мечты». Исправник Брестского уезда Гродненской губернии и анонимный корреспондент «Голоса» С.Ф. Папроцкий не сомневался в том, что с назначением «немца» генерал-губернатором ксендзы воспрянут духом: «…было бы слишком оригинально, чтобы лютеранин поощрял переход в такую религию, за которой и сам не признает превосходства»[1259]. Для националистов славянофильского толка то обстоятельство, что новый генерал-губернатор был личным другом императора, того самого Царя-Освободителя, чьим именем крестьяне-католики зазывались в православие, ничуть не искупало его этнической и конфессиональной «неполноценности»[1260].
Как же на самом деле поступал Баранов? Немедленно по приезде он приказал провести «самое строгое и беспристрастное дознание» по жалобе крестьян Волмянской волости на насильственное присоединение к православию[1261]. Акцент на строгость, беспристрастность расследования и «откровенность» отчета сигнализировал по крайней мере о сильном подозрении генерал-губернатора, что миссионеры при его предшественнике наломали дров. Хованский, привыкший при Кауфмане к милостям начальства, не удостоился приглашения в генерал-губернаторский дворец, а цитированный выше Корольков, столь чуткий к слухам, был освобожден от должности. Вскоре, однако, наметившаяся было корректировка курса сошла на нет.
Интересные сведения о том, как формировался взгляд Баранова на политику массовых обращений, находим в полученной Кауфманом в марте 1867 года (еще до назначения его Туркестанским генерал-губернатором) неофициальной записке В.В. Комарова и С.А. Райковского об их поездке в Вильну[1262]. Два офицера Генерального штаба, скорее всего, посетили Вильну с каким-то служебным поручением, но нашли время для встреч и доверительных бесед с целым рядом своих недавних сослуживцев по кауфмановской администрации. Сама по себе эта записка, как и пометы на ней бывшего генерал-губернатора, – важный штрих к портрету Кауфмана как администратора новой эпохи, совмещавшего с лояльностью императору стремление быть выразителем общественных чаяний. Недаром Райковский уверял начальника вскоре после отставки, что тот стал «в глазах русского общества представителем национальной (т. е. “русской” в националистическом смысле слова. – М.Д.) политики в Западном крае»[1263]. Смещенный с должности Кауфман даже спустя полгода продолжал живо интересоваться ходом дел на ранее управлявшейся им окраине и, по всей видимости, ощущал свою ответственность перед националистически настроенной частью общества за прочность оставленного им там «наследия»[1264].
Из знакомцев Комарова и Райковского больше всего о взглядах Баранова на обращения рассказал православный епископ Ковенский Александр, викарий митрополита Иосифа и председатель совета Свято-Духовского православного братства. На первом же приеме Баранов заявил епископу, что «сочувствует присоединению к православию, но не желает, чтобы это присоединение продолжалось насилиями и светскою властью, но желает, чтобы здесь деятелем было православное духовенство, чтобы переход совершался вследствие сознания правоты религии, а не по насилию»[1265]. Вторая беседа состоялась в самом конце 1866-го или начале 1867 года, когда среди новообращенных обнаружилась тяга к «отпадению» в прежнюю веру и даже произошли первые волнения, потребовавшие (как, например, в Кривошине) расквартирования в селениях воинских команд. Епископу пришлось объясниться без экивоков: «…у крестьян в этом деле нет убеждений… Твердя Matka Boska, Jesus Chrуstus, они положительно не дают себе отчета, что говорят (! – М.Д.)… Самым главным доводом для крестьян было то, что они переходят в Царскую веру, что будут одной веры с Царем». «…Почему же они пошли назад?» – допытывался Баранов. Главную причину отпадения, как и главный мотив первоначального обращения, преосвященный усматривал не в сознании самих крестьян, а во внешних факторах. Внезапная смена генерал-губернатора негативно сказалась на результатах миссионерства: «Дело, которое быстро шло вперед, было остановлено вдруг, тогда в нем пошло движение назад, как и во всем движущемся и внезапно остановленном…»[1266]. Это довольно нелепое «кинетическое» сравнение отсылало, в конечном счете, к дегуманизирующему представлению о переходе простонародья из одной веры в другую как о проявлении некоего стадного инстинкта.
Райковский и Комаров цитировали скорее обнадеживающее, чем тревожное резюме епископа Александра насчет перспектив «русского дела» при новом генерал-губернаторе: «Конечно, граф Баранов лютеранин и в вопросе о религии совершенно безразличен, но покуда он сделал все, что было в его власти, и положительно желает для края православия и всем на это указывает». Собственный вывод составителей записки тоже клонился в пользу Баранова, с существенной оговоркой: «Ему надо было сразу начать говорить в прежнем духе, в прежнем тоне… но очевидно доверие к прежнему управлению было подорвано в корне[1267] и очевидно он имел предписание действовать твердо, но осторожнее, не взывая к страстям. Вот отчего все дела прежнего Генерал-Губернатора были поддержаны делом, но не были поддержаны словом». Последний тезис еще более заострил Кауфман, по прочтении записки пометивший на полях: «На долю графа Баранова приходится одна важная вина. Это оставление края в течение 2-х месяцев после моей смены в совершенном неведении о том направлении, какому он держаться будет; все последствия от 2-месячного положения дел падают на графа, и нелегко их поправить»[1268].
«Латинство разлагается»?
Кауфман и бывшие его сотрудники отчасти были правы, указывая на неясность позиции Баранова как фактор, облегчивший противникам обращений мобилизацию сил на отпор властям. Их главным оружием действительно было слово: прошение, жалоба, слухи. Впечатление смягчения политики, которое неизбежно возникало вследствие паузы в заданном при Кауфмане антикатолическом дискурсе, актуализировало тему имперской веротерпимости. Вероятно, принадлежность Баранова к лютеранскому вероисповеданию тоже не прошла незамеченной. Распространявшиеся с осени 1866 года среди католиков и «присоединенных» слухи ставили под сомнение ключевой пропагандистский мотив обратителей – желание Царя-Освободителя, чтобы православная паства в Западном крае приросла за счет католиков. Подобно тому как обратители звали в православие именем царя, так и их противники апеллировали к истинной монаршей воле, толкуя ее в прямо противоположном смысле[1269]. В свою очередь, толки о том, «будто греческий патриарх какой-то подчинился папе со всею паствою вместе с Русскою Церковью [и] поэтому папа приказал все отошедшие костелы в Православие возвратить обратно в латинство вместе с лучшими по наружности церквами»[1270], высмеивали популярное тогда мнение о неизбежном закате католицизма.
Власти столкнулись с феноменом, совершенно естественным для ситуации неравного (с точки зрения государственной поддержки) межконфессионального соперничества: ради сохранения своей паствы духовенство дискриминируемой конфессии и наиболее преданные вере миряне прибегали к жесткому моральному нажиму на рядовых единоверцев или недавних отступников[1271]. Впрочем, произвол и злоупотребления самих властей делали понятия легального и нелегального чрезвычайно растяжимыми. В 1867 году любое сколько-нибудь заметное недовольство обращениями, проявленное католическим священником, могло быть квалифицировано как преступная «интрига», «подстрекательство к совращению» и т. д. Ксендзам надлежало или безмятежно взирать на то, как миссионерствующие чиновники «обрабатывают» их прихожан, или примкнуть к этой кампании в качестве кандидатов в прав