Несмотря на то что такие страхи чиновников далеко не соответствовали реальным намерениям католического духовенства, русские противники перемены языка в католической службе не совсем впустую прогнозировали последствия этой реформы. Они указали на те вызываемые ею осложнения в сфере межконфессиональных отношений, которые ускользали от внимания Каткова и его последователей, увлеченных прогрессистской простотой формулы «католик тоже может быть русским». Так, оставался неразрешенным вопрос о выборе между современным русским и церковнославянским языками для католических молитв и гимнов – и это не просто лингвистическая тонкость. В одном из заграничных католических памфлетов против репрессивной политики в северо-западных губерниях высказывалась мысль о том, что проект русификации костела был особенно интересен литератору Стороженко в качестве беспрецедентного эксперимента на стыке религии и языка: «…идея введения в католическую церковь нового гостя, каковым является русский говор, говор, не употребляемый еще ни в каком богослужении, ни христианском, ни языческом, несет на себе печать оригинальности и новизны, которая приводила г. Стороженко в восхищение»[1414]. (Выбор французского слова «idiome» – «говор», «наречие» – подчеркивал профанный статус русского языка в богослужении.) В свою очередь, И.П. Корнилов, будучи уверен, что его оппоненты, и Катков прежде всего, хотят внедрить в католический обиход современный русский язык, находил это особенно несправедливым по отношению к православию: «С введением… русского языка в костел… и латинская вера сделается по языку русскою верою, да еще какою, не церковнославянскою, как наша православная, а прямо русскою, общедоступною, народною по языку»[1415]. Тревога не была беспочвенной: издание переводов Библии на русский язык Святейший Синод одобрил лишь за несколько лет перед тем[1416], а мысль о таком же переводе православного богослужения ради его понятности верующим еще не могла быть заявлена в полный голос даже энтузиастами-одиночками[1417].
Фольклорист П.А. Бессонов, как и Корнилов, был против русификации костела, но культурно-языковая неприемлемость этой операции состояла для него в другом. Бессонов даже теоретически не допускал возможности произносить католические проповеди и молитвы на литературном русском языке: «Наш русский язык гражданский, конечно, к сему не готов; для оттенка богословия и церковности необходима значительная добавка языка церковнославянского». Не без полемических преувеличений Бессонов рисовал перспективу длительной и комплексной работы по адаптации специфически католических понятий, бытующих на латинском и польском, к церковнославянскому языку. Тут, полагал он, собственно лингвистические штудии должны предприниматься параллельно теологическим и историческим изысканиям:
Орудие сие, церковно-славяно-русское, орудие и сосуд православия… и всей православно-русской цивилизации, конечно, опять не годится целиком для вмещения и выражения совершенно непривычного нам католичества… Мы должны примениться к тем понятиям, кои, в области католической, сложились у них как условные выражения на языке польском (таких выражений и терминов пропасть), следовательно, все помянутые слова, выражения и термины католичества латинского вы обязаны еще провести сквозь язык польский, дабы видеть и изучить, какую здесь приняли они формацию и к чему именно следует вам примениться… [Затем будет необходимо] искусственно подделать, ошлифовать или осуровить, подкрасить или обеднить, сузить или расширить [церковнославянский язык], глядя по католическим потребностям… изучить исторически и догматически весь характер [православия], дабы он случайно не отпечатлелся как-нибудь в речи, которую вы предназначаете для католиков; очевидно, такое сложное есть дело целого века, и не семинарий, а целых университетов с богословскими факультетами и духовных академий…[1418]
Хотя вывод Бессонова был решительно не в пользу этого предприятия, его предупреждение о трудоемкости задачи перевода как таковой, ее несводимости к технической процедуре, ее связях с представлениями о типе религиозности и т. д. – оказалось прозорливым[1419].
Из уже сказанного очевидно, что противники русификации костела основывали свои возражения не на одной лишь догме о неизбывной вражде православия и католицизма. Более того, несмотря на приверженность религиозной концепции русскости, они вовсе не были изолированы от влияния более современных националистических идей. Неожиданным образом их критика Каткова направлялась как раз на схемы традиционалистского мышления, которые тот, при всей «модерности» его воззрений на национальность, пускал в ход. Они обратили внимание на односторонность, с которой Катков и его последователи выставляли язык церковной службы чуть ли не главнейшим каналом ассимиляции и аккультурации. Так, В.Ф. Самарин отмечал: «Для распространения русского языка предстоит много иных путей, помимо богослужебного пения в костелах и во время процессий». О том, что язык может усваиваться отнюдь не только в стенах церкви или из чтения молитвенника, напоминал и Ратч: «Изгнанием польского языка из костела не изгоним его из [крестьянского] населения; остаются еще другие его питающие источники»[1420]. Приводили эти деятели и пример литовцев, который свидетельствовал о том, что, хотя подъем католической народной религиозности (на языке ревизоров католицизма – «фанатизация») тесно зависит от языкового фактора, способствующим тому языком в бывших землях Речи Посполитой не обязательно должен являться польский. «Римско-католический фанатизм стал распространяться и усиливаться в этой стране («Жмуди». – М.Д.) именно с тех пор, как начали вводить народный литовский язык в проповедь, в кантычки и в другие молитвенные и духовного содержания книжки…» – писал еще один противник русификации костела В.П. Кулин[1421].
К июлю 1866 года противники русификации костела в Ревизионной комиссии, в первые месяцы ее работы находившиеся в меньшинстве, почувствовали себя значительно увереннее. Несколько членов комиссии изменили мнение о необходимости русификации на противоположное. В.Ф. Самарин так описывал в письме брату Юрию, упирая на общие им обоим славянофильские ценности, собственную траекторию в этих дебатах:
При возбуждении этого вопроса я с прочими членами Ревизионной комиссии не усумнился подать голос в пользу русского языка. С первого взгляда мера эта кажется самою действительною для обрусения края и даже необходимою после того, как Пр[авитель]ство признало нужным отвергнуть употребление польского языка в сфере администрации и преподавание его в учебных заведениях. В пользу этой меры ратуют, как тебе известно, и «Московские ведомости», которые увлекли за собою московскую публику и сильно поколебали здешние власти; но по мере того как ближе вникаешь в дело, оно представляется совершенно в ином виде…[1422]
Теоретическое умозаключение, которое решительнее всего подвигало на оппозицию «Московским ведомостям» по этому вопросу, состояло в том, что введение русского языка в богослужение будет воспринято местным католическим простонародьем как знак симпатии властей к католицизму и тем самым не ускорит, а, напротив, остановит начавшееся столь многообещающе движение в православие[1423]. Как мы уже видели в главе 7, организаторы массовых обращений полагали, будто переходом в православие «народ», хотя по своей забитости и не осознающий пока собственно религиозного содержания этого акта, выражает не одну лишь формальную, «по обязанности», лояльность властям, но прочувствованную благодарность Царю-Освободителю за гражданские права и наделение землей, выказывает приверженность самим началам русской «народности». «Народ белорусско-литовский», писал Н.А. Деревицкий, «сердечно, инстинктивно сознает, что одна религия отделяет его от общей славяно-православной семьи… Естественно предполагать, что живые признаки влечения народа ко всему русскому, его окружающему… выскажутся в непосредственном переходе из латинства в православие». По этой логике, русификация костела могла только замутнить этот народный «инстинкт», затереть рельефное различие между русскостью и польскостью, ибо предлагала ограничиться в заявлении верноподданничества одним лишь «покорным принятием» новых молитвенников и катехизисов. Такой форме лояльности будто бы недоставало взыскуемой спонтанной искренности, «сердечности»: «Зачем искусственно воспитывать в народе мысль, что Правительство мирится с латинством, если народ усвоит в своей молитве язык русский?»[1424] Хуже того, возникали опасения, что введением русского языка в костел власть, по выражению В.Ф. Самарина, наложит «на это исповедание печать народности», т. е. придаст этому исповеданию, и без того притягательному благодаря эффектной обрядности, дополнительную легитимность в глазах простонародья, повысит градус народной религиозности, создаст новые условия для католического прозелитизма. Напротив, оставляя на какой-то срок (по крайней мере до того времени, когда подрастет нынешнее юное поколение, обучаемое в начальных школах по-русски) польский язык в костельном богослужении, власть ясно дает понять, что не питает к католицизму ни малейшего душевного расположения. И.П. Корнилов еще в 1864 году так растолковывал Каткову (безуспешно – Катков еще больше возмутился узкорелигиозным подходом виленского начальства к национальным проблемам) этот прием дискредитации: «Пусть католическая лисица носит волчью (т. е. польскую. –