Русский край, чужая вера. Этноконфессиональная политика империи в Литве и Белоруссии при Александре II — страница 166 из 212

[1767]. В конце 1866 года подобное предложение имело все шансы вызвать недовольство Корнилова и его виленских советников, которые к тому времени приняли на вооружение идеологему об опасности германизации евреев (и другие главы дирекций торопились «отметиться», предлагая вовсе отказаться от преподавания немецкого[1768]).

В свою очередь, новогрудский (Минская губерния) директор М.А. Дмитриев представил аргументы против открытия еврейских уездных училищ. Вместо учреждения нового, среднеобразовательного, звена в отдельной системе надо содействовать сближению евреев и христиан в классах общих заведений того же уровня. Но, спрашивается, почему бы тогда не соединить еврейских и христианских детей и на самом элементарном уровне обучения? Ответ Дмитриева отражал еще одну грань взаимосвязи проблем еврейского образования с конфессиональной политикой: казенные училища 1-го разряда надо сохранить, ибо они «предназначены для детей самого малого возраста, когда еврейский мальчик не уживется с нееврейским»[1769]. Этот вывод был продиктован не только опасением подрыва христианской веры в детском сознании из-за возможных склок и перебранок, но и убеждением в равной необходимости религиозного обучения как христиан, так и евреев даже в начальных заведениях. Дмитриев сожалел о положении тех немногих еврейских учеников в общих народных и приходских школах[1770], где они «составляют как бы отдельный класс»[1771].

Вклад казенных еврейских училищ в религиозное образование евреев обсуждался и в других рапортах и отчетах. Директора признавали, что казенные училища не выдерживают конкуренции с хедерами, не говоря уж о ешивах. Описания традиционных еврейских школ в отчетах анекдотически шаблонны и пропитаны уныло-бессильным отвращением к непонятной и чуждой культуре[1772]. В каком-то смысле хедеры олицетворяли собой недоступность еврейской жизни бюрократической регламентации и надзору. Муравьевский план обязать меламедов к содействию своим ученикам в усвоении русской речи вызывал у чиновников кривую усмешку. «Можно положительно сказать, что в дирекции находится столько же хедеров, неизвестных начальству, сколько и известных. Закрыть их нет никакой возможности…» – под этими строками из рапорта Дмитриева могли бы подписаться, пожалуй, все его коллеги[1773].

В понимании директоров, училища не могли перетянуть детей из хедеров прежде всего потому, что в последних дети проводили по обычаю почти весь день, благодаря чему родители избавлялись от немалой доли забот о них[1774]. Занятия же в казенных училищах длились всего два часа, и противопоставить хедерам свой аналог «продленной смены» власти, конечно, были не в состоянии, хотя бы по финансовой причине. В попытке компенсировать эту слабость, администраторы от педагогики не только не возбраняли, но и поощряли растягивание самого курса обучения. Так, ковенский директор училищ И.Я. Шульгин сокрушался о том, что двухлетний курс недостаточен, ибо за этот срок, занимаясь лишь по два часа в день и с длительными перерывами в посещении школы, из-за которых затем приходится возобновлять обучение с азов, «самые даже исправные ученики… едва успевают научиться только механизму русской грамоты». Читавший рапорт инспектор ВУО Траутфеттер назидательно указал Шульгину: «…нигде не сказано, что ученики могут только два года оставаться в народном училище, они должны оставаться, пока они изучают [sic] его (русский язык. – М.Д.) совершенно»[1775]. (Под «совершенным» изучением имелось в виду овладение начатками разговорной речи и письма.) Согласно Траутфеттеру, так и поступали в других дирекциях. Нет худа без добра: второгодничество позволяло одновременно удерживать в сфере влияния казенных училищ большее число учеников.

Несмотря на резкое неприятие хедеров и меламедской педагогики, директора не имели идей об усовершенствовании преподавания религиозных предметов в казенных училищах. Возможно, здесь прямо сказывалась пропагандировавшаяся уже Брафманом в Вильне установка: пустить религиозное воспитание на самотек, с тем чтобы в конце концов внушить отвращение к иудаизму самим евреям. Если это и так, то администраторы еще не были готовы полностью отказаться от прежней парадигмы – регламентации и «очищения» иудаизма. Только теперь не вероучение или язык, посредством которого оно постигается, а отдельные элементы обрядности интересовали деятелей школьного направления еврейской политики. Тот же Шульгин с гордостью сообщал, что в Ковно при казенном училище устроен «стараниями смотрителя и учителей молитвенный дом для учеников еврейских народных училищ и евреев – учеников Ковенской гимназии, в котором введено правильное, лучшее, чем во всех прочих синагогах, богослужение при хоровом довольно эстетическом пении», а оно «имеет весьма хорошее влияние на эстетическое образование евреев г. Ковны». Посещение иудейских молебнов за императора и династию высшими чиновниками губернии «вселяет в них (евреев. – М.Д.) убеждение, что русские не относятся враждебно к евреям, а напротив, отдают и еврейской религии принадлежащую ей долю уважения»[1776]. Эстетизация и упорядочение службы, хоровое пение, а нередко и органная музыка являлись составной частью реформы иудаизма в ряде европейских государств. В Российской империи наиболее удачным из немногочисленных на тот момент опытов таких нововведений стала реформированная синагога в Одессе; аналогичное начинание в новой синагоге в Вильне конца 1840-х годов натолкнулось на возмущение традиционалистов[1777]. Описанная Шульгиным практика посещения службы должностными лицами соответствовала принципу имперской веротерпимости. Однако в скором времени реформирование иудейской службы даже по этой осторожной схеме стало вызывать у близко наблюдавших его чиновников учебного ведомства замешательство: обновленное богослужение и сознательная набожность молящихся напоминали им о куда меньшем обрядовом благолепии во многих и многих православных храмах и о невежестве большинства паствы в основах вероучения[1778].

Как и в ряде других случаев, экспериментаторство в еврейском вопросе высвечивало не только комплексы религиозного самосознания православных[1779]. Оно выявляло и глубинную коллизию конфессиональной политики – противоречие между началом государственной веротерпимости (разумеется, ограниченной) и представлением о России как православном сообществе, которое в 1860-е годы приобретало все более отчетливое националистическое звучание.

Завершим анализ директорских отчетов на рубеже 1866 и 1867 годов. Аргументом в пользу более или менее длительного сохранения отдельных еврейских училищ, приводимым наибольшим числом сторонников этого мнения, служила ссылка на успех, который, как им виделось, сопутствовал произведенной в нескольких училищах замене христианских смотрителей и учителей евреями – выпускниками раввинских училищ[1780]. В основе этой меры лежало представление, выражаясь современным языком, о гибридной идентичности просвещенных евреев, сочетающей восприимчивость и близость к русской культуре с еврейским традиционализмом в его «очищенной» версии. В этом пункте директора вторили принципиальным соображениям, изложенным в записке Бессонова 1865 года. Новогрудский директор Дмитриев утверждал, что «смотритель еврей принимает ближе к сердцу дело образования своих единоверцев, и занятия по училищу становятся для него не только формальною или служебною обязанностию, но и нравственною». По словам Балвановича, «русский, как бы он ни был деятелен и энергичен, не может знать интересов еврейского общества, всех нитей, его связующих… не [может] так быть опасен для евреизма, как кончивший курс в раввинском училище». Он ссылался на пример казенного училища в Волковыске, которое при смотрителе «не еврее», с учетом всех достоинств последнего, «находится в совершенной окаменелости относительно числа учеников»[1781].

Итак, доказывали директора, отдельные училища предоставляли более благоприятные условия для переформовки еврейской идентичности, чем возможно создать в общеобразовательных заведениях, где – даже если бы право преподавания там наравне с христианами получили «лица иудейского исповедания» – их влияние на своих единоверцев, в смешанных классах, оказалось бы распыленным. Как кажется, Корнилов, прочитав рапорты этих директоров, был озадачен, если не встревожен столь недвусмысленным и решительным предпочтением пусть образованных, благонадежных (он еще думал так), опытных, но все-таки иудеев – православным. Его ремарка на полях отчета Дмитриева гласит: «Я вовсе не признаю нужным вводить непременным правилом, чтобы везде были евреи смотрителями и учителями, и предоставляю это, главное, ближайшему усмотрению учебного начальства. Важнее всего – нравственная сторона смотрителя, а не его происхождение»[1782]. Корнилов посылал подчиненным сигнал несогласия под видом упрека в чрезмерном усердии к исполнению якобы угаданной воли начальства[1783]. (Не защищайте так уж рьяно учителей-евреев, я и вправду не считаю их незаменимыми.) В сущности, апелляция к универсалистскому идеалу («нравственная сторона» служащего) помогала Корнилову молчаливо обойти – как слишком частные, специфические – требования к профессионализму, которым мог удовл