[1894]. А вот как несколько лет спустя описывал злосчастную ревизию ксендз Людвиг Кулаковский, викарный Бобруйского костела: «…кс. Сенчиковский с револьвером и саблей в сопутствии исправника, полицейских чинов, гусар, жандармов… производил нападения на костелы, и католическое население, не чуя ничего путного, в ужасе и смятении, обзывало его антихристом, а бабы несли деньги на перезвон, дабы отогнать сатану…»[1895].
Насколько тесно в сознании и воображении современников кампания по русификации костела ассоциировалась с насилием, показывает их реакция на убийство весной 1871 года одного из трех «муравьевских» прелатов – Эдварда Тупальского, ректора Виленской духовной семинарии. Это мрачное происшествие стало одной из причин, почему в Вильне (в отличие от Минской губернии, отделенной от генерал-губернаторства в декабре 1870-го) властям не улыбалось настаивать на русском языке для католиков. История не получила широкой огласки в российской прессе, а в Вильне ее отзвуки не утихали и много лет спустя, и пересуды об истинной подоплеке преступления долго занимали местное общество.
Тупальского убил его собственный фактотум и слуга (а по некоторым слухам – и незаконнорожденный сын) Ю. Лозовский. Он расчленил тело жертвы, поместив туловище и конечности в сундук, сброшенный им затем в реку Вилию, а голову спрятав в лесу. Через несколько дней Лозовского, который захватил с собой, помимо денег, принадлежавшие убитому ордена и револьверы, арестовала полиция – уже на территории Царства Польского. Он почти сразу сознался в совершенном преступлении и был доставлен назад в Вильну. На допросах Лозовский божился, что к убийству его подтолкнула ссора с Тупальским, которая грозила ему увольнением без копейки денег, и что он, тем не менее, сохранил к покойному благодарные чувства (в частности, потому отчленил голову от тела, что хотел впоследствии совершить над нею отпевание и похоронить каноническим порядком рядом с новым местом жительства). С самого начала следователи не сомневались в наличии у Лозовского сообщников. К нему был допущен брат, который, как казалось, почти уговорил преступника выдать их имена. Вскоре после этого свидания Лозовский пожелал исповедаться и причаститься. Просьбу удовлетворили. Едва католический священник покинул камеру, Лозовский распорол тюфяк, поджег высыпавшуюся оттуда солому и бросился в огонь. От ожогов его быстро вылечили, но никаких новых признаний он больше не делал и вообще отказался отвечать на вопросы следствия[1896].
Признаюсь, что я не ставил перед собой задачу проштудировать следственное дело и реконструировать по нему мотивы преступления. С точки зрения проблемы, обсуждаемой в данной главе, главный интерес представляет заведомое убеждение многих современников в том, что между убийством и проектом русификации костела имеется прямая связь. Сенчиковский, водивший знакомство с несчастным прелатом, видел главную причину убийства в проповедях Тупальского на русском языке, посвященных прежде всего долгу верноподданнической любви к царю. В позднейшем рассказе об этом деле минский русификатор заходил так далеко, что набрасывал подозрение в причастности к преступлению на самого генерал-губернатора: «Меня уверяли, что в этом убийстве прелата Тупальского был причастен и Потапов, который после произнесения Тупальским проповеди на языке русском сделал ему выговор и ужасно был недоволен. Это мне лично говорил прелат Тупальский»[1897].
Какими только домыслами о заговорах и злодеяниях своих могущественных недругов не тешил себя Сенчиковский на склоне лет. Тем не менее тут он был вовсе не одинок, разве что утрировал разделявшееся и другими истолкование действий Потапова: версия о политических мотивах убийства Тупальского начала циркулировать в бюрократической среде гораздо раньше. Примечателен в этом отношении секретный меморандум, составленный, судя по тексту, неким высокопоставленным чиновником вскоре после завершения следствия. Единственная известная мне копия этой записки сохранилась не где-нибудь, а в личном архивном фонде Александра II. Анонимный автор, постаравшийся собрать информацию из разных источников, дал уничтожающую характеристику личности покойного прелата: тот, мол, был двуличен, к концу 1860-х годов лишь притворялся лояльным, а на деле «втайне агитировал ксендзов, отговаривая принимать для употребления в костелах требник, переведенный на русский язык, и сочинял анонимные ругательные письма» Жилинскому. Но, подчеркивалось в меморандуме, в польской среде Тупальскому так и не простили сотрудничества с Муравьевым: «Он по-прежнему носил звание схизматика, и большинство населения относилось к нему весьма враждебно». Главное же, у него издавна был ярый ненавистник – ксендз Цехановский, эмигрировавший в Рим и будто бы, в свою очередь, славший оттуда Тупальскому анонимные письма с угрозами[1898]. Не обременяя себя юридическими доказательствами при определении круга виновных, автор меморандума спекулировал на расхожих предубеждениях против католической исповеди: зловещая фигура исповедника, после визита которого в камеру Лозовский попытался покончить с собой, представала главной уликой, подтверждающей политический характер преступления и дьявольскую предусмотрительность его организаторов:
Это служит доказательством, как убедительно подействовали на преступника увещания исповедовавшего его ксендза, который приказал ему молчать… Всё это (! – М.Д.) служит доказательством, что убийство произведено не из чувства мести и желания ограбить, а принадлежит к числу тех убийств, которых немало совершилось в 1861–1863 годах. …В этом деле действовал езуитский фанатизм, испугавшийся возможности введения русского языка в дополнительное богослужение… Прелат Тупальский, считавшийся в Риме особым поборником этого ненавистного для езуитов дела (хотя и ошибочно), был избран жертвою для устрашения других ксендзов. …Наказать прелата Тупальского смертию святым отцам казалось недостаточным, они решили лишить его погребения с тем почетом, которым прелаты пользуются после смерти[1899].
Если процитированное суждение, бесспорно, навеяно антииезуитским воображением, а не подсказано опытом криминальной дедукции, то сообщаемые автором конкретные сведения о позиции Потапова доверия все-таки заслуживают: «Следствие, может быть, и открыло бы сообщников Лозовского, но категорическое приказание генерала Потапова, выраженное в виде мнения, что в деле убийства Тупальского не следует иметь ничего политического, ибо это может раздражать местное население, приостановило прокурорский надзор и следственную власть от всех дальнейших разысканий»[1900]. Даже не вникая в вопрос о том, двигало ли Потаповым действительное убеждение в отсутствии состава политического преступления, нетрудно догадаться, почему сама вероятность обнаружения польского «следа» могла его пугать вдвойне. Русские националисты нашли бы в этом новый довод в пользу ужесточения деполонизаторской политики, которую Потапов, напротив, желал смягчить. С другой стороны, открыто признав, что Тупальский пал жертвой политического террора, власти рисковали бы невольно подтвердить верительные грамоты тех своих польских противников, которые еще оставались привержены романтической идее вооруженного сопротивления России. Впрочем, и без такого объявления толки о настигшем Тупальского «справедливом» возмездии получили широкое распространение. Так, польский публицист конца XIX века в полемическом трактате против «ритуалистов» – католических клириков, соглашавшихся служить по-русски, – писал, что Лозовский не просто умертвил, но казнил Тупальского «четвертованием», заявив будто бы затем на суде, что послужил «рукой Божьей», покаравшей отступника от святой веры[1901]. В описании мотивов убийства эта версия совпадает с изложенной в цитированном выше российском меморандуме (вот только расчленение тела предлагается считать скорее способом казни, нежели посмертным надругательством), но дает этому деянию едва ли не противоположную – героизирующую – оценку.
В наиболее затруднительном положении вследствие убийства Тупальского оказался управляющий Виленской епархией Жилинский. Трагедия произвела на него деморализующее впечатление, а после того как незнакомая доброжелательница известила его о надзоре, вроде бы установленном за ним заговорщиками (как подразумевалось, всё теми же), Жилинский стал есть и пить с особыми предосторожностями и не выходил из дома без револьвера в кармане[1902]. Никакой инициативы в деле введения русского языка на канонической территории Виленской епархии – в Виленской и Гродненской губерниях – ждать от него после этого не приходилось. Не исключено, что самовольные поступки энтузиаста русификации Сенчиковского в Минской губернии не так уж сильно его огорчали: поскольку борисовско-игуменский декан номинально подчинялся администрации Виленской епархии, его «успехами» можно было отчитаться перед имперскими властями и иметь при этом в его лице козла отпущения для высшего католического клира, возмущенного внедрением не санкционированного папой новшества.
Реакция католической паствы – протест национальный или религиозный?
Как уже отмечалось выше, в 1870 году властям – и минскому губернатору, и в МВД – стали поступать прошения католиков Минской губернии о сохранении в их костелах польскоязычной службы. Они сопровождались жалобами на насильственную замену польского русским. По доступным мне источникам трудно судить, как именно писалось то или иное из этих прошений, в какой степени его содержание определялось тем или теми, кто непосредственно готовил текст, и насколько точно этот последний передавал позицию остальных подписавшихся (или поставивших по неграмотности крест