Русский край, чужая вера. Этноконфессиональная политика империи в Литве и Белоруссии при Александре II — страница 47 из 212

[444]. Чичерин не высказывал тезиса об исключительной русскости Западного края; скорее, как видно из цитаты, он даже склонялся к идее нации как надэтнического сообщества граждан. Тем не менее характерные популистские обертоны русского национализма («поднять низшие классы») и здесь явственно различимы.

То, что именно подготовка крестьянской реформы явилась катализатором усиления национализма во взглядах правящей и пишущей элиты на Западный край, далеко не было случайностью или только лишь ответом на «происки» польской шляхты. Программа реформы 19 февраля 1861 года изначально несла в себе мощный националистический заряд и подразумевала постановку новых русификаторских целей. Не имевшая в Европе прецедентов одновременность освобождения и наделения землей огромной крестьянской массы, дотоле почти полностью выключенной из сферы гражданских отношений, создавала эффект встречи власти с пробуждающимся от «векового сна» народом. Образ крестьянства, восстающего к новой жизни, который активно использовался в официальной риторике, заострял и драматизировал и без того актуальные вопросы о новых способах коммуникации власти с теми слоями населения, что ранее были отгорожены от нее высшими сословиями. Если русский язык, которым писались царские манифесты, не всегда был понятен даже великорусскому крестьянину, то чего можно было ожидать от сельского люда окраин империи?

Не меньшее значение для национализма имперской элиты имела официальная, выдержанная в историцистском духе пропаганда превращения крестьян в земельных собственников. Хотя этот новый правовой статус, как известно, не влек за собой действительной свободы распоряжения землей, на сознание правящих кругов (в большей степени, чем самих крестьян) оказывала воздействие идея воссоединения крестьянства с землей предков. Широко употреблявшееся для обозначения крестьянских наделов понятие «оседлость», в сочетании с образом пробуждающейся крестьянской массы, приобретало смысловой оттенок автохтонности. «Оседлый» крестьянин выступал не просто «исконным» земледельцем, но и жителем этой земли, укорененным в ней, по праву первопоселенца, глубже всех других. Эта тема автохтонности, подспудно связанная с решением земельного вопроса в ходе реформы (именно она порождала смутные, но, возможно, самые навязчивые страхи дворянства), была особенно значима для осмысления ситуации в западных губерниях[445].

Националистический дискурс по проблеме Западного края, активизировавшийся к началу 1860-х годов, был связан не только с подготовкой крестьянской реформы. Отчаянный призыв к деполонизации края прозвучал в 1859 году из уст митрополита Литовского Иосифа Семашко, спустя четыре года после его упомянутого выше письма Протасову. Уже не оправдывая свои тревоги чрезвычайными обстоятельствами военного времени и определяя «латино-польскую партию» не как орудие Франции и Англии, а как самостоятельного, внутреннего врага России, Семашко в письме на имя Александра II в драматических тонах описал угрозу ассимиляторской экспансии польского меньшинства в массу населения края. Риторика этого документа предвосхитила тот наступательный тон, который националистически настроенная бюрократия усвоит после 1863 года[446]. (Причем сам Семашко, как мы увидим ниже, с началом практических мер по деполонизации края в 1863 году не воспылал симпатией к виленским «ястребам» вроде тех чиновников, которые занялись массовыми обращениями католиков в православие: человек имперского пограничья, привыкший к несхожести говоров, лиц, верований, обычаев, явно не записной ксенофоб, он, видимо, не верил в возможность столь быстрого «уединоображивания».)

* * *

В течение 1861–1862 годов имперская администрация в западных губерниях и, в особенности, В.И. Назимов в Виленском генерал-губернаторстве вырабатывали взгляд на активизировавшееся польское движение и способы противодействия ему, который заметно отличался от программы великого князя Константина и маркиза А. Велёпольского в Варшаве[447]. Первые же открытые проявления сочувствия польской шляхты Западного края к идеалу Польши в границах 1772 года покончили с еще остававшимися у местной высшей бюрократии полонофильскими тенденциями. «Роман» Назимова с местной шляхтой резко оборвался. Уже весной 1861 года виленский уездный предводитель дворянства граф И. Тышкевич, организовавший несколько манифестаций по случаю варшавских событий, был немедленно снят с должности по инициативе генерал-губернатора.

В то же время лидеры дворянства западных губерний прилагали усилия к тому, чтобы внушить властям представление о себе как консервативном, просвещенном и благонадежном слое. Тому в некоторой степени способствовал разлад отношений между Назимовым и Министерством внутренних дел, которое в начале 1861 года возглавил П.А. Валуев. Разлад был вызван не только разногласиями по «польскому» вопросу, но и укорененным в системе российской администрации противоречием между министерским и территориальным принципами управления. В Валуеве традиционное недоверие главы ключевого ведомства к правителю целой провинции было особенно устойчивым. Оно усугубилось тем, что военное положение в августе 1861 года Назимов объявил без ведома МВД, по согласованию лично с самим Александром II, и исполнял его на практике весьма непоследовательно. Валуев критиковал виленскую администрацию за самоуправство, произвол и отсутствие координации действий с центральными ведомствами, т. е. за своего рода административный сепаратизм.

На этой почве наметилось некоторое сближение главы МВД с рядом дворянских деятелей из Западного края, среди которых выделялись гродненский и минский губернские предводители – граф В. Старжинский и А. Лаппа. В сентябре 1861 года они в неформальном порядке изложили Валуеву воззрения местного дворянства на положение в крае и перспективы его развития. Указывая на притеснения польского языка и культуры в крае, они особенно резко осуждали местную администрацию за преднамеренное, по их мнению, разжигание вражды крестьян против помещиков. Предлагалось восстановить действие основных норм Литовского статута, реформировать судопроизводство с введением в него польского языка, восстановить шляхетские сеймики, укрепить связь Западного края с Царством Польским. Центральный пункт программы составляло открытие вновь Виленского университета с преподаванием на польском языке. Один из аргументов был продуман достаточно тонко: новоучрежденный университет должен был спасти местную молодежь от революционной пропаганды, проникшей в российские высшие учебные заведения, стать неким оплотом консервативного по духу образования. (Между тем российские бюрократы видели источник беспорядков в университетах как раз в польском подстрекательстве – еще один пример «зеркальности» русско-польского взаимовосприятия.) В целом Старжинский и Лаппа не скрывали своего убеждения в том, что Западный край – органическая часть польской цивилизации. Неслучайно Валуев отметил, что его собеседники говорили о потребностях края «так, как никогда прежде не смели об них отзываться»[448]. Перевод Царства Польского на военное положение осложнил дальнейшие переговоры.

В 1862 году, после назначения Велёпольского главой гражданской администрации Царства Польского, попытки Старжинского заключить аналогичный альянс между имперским правительством и местной элитой в Западном крае возобновились с новой силой. Почти демонстративно игнорируя Назимова в Вильне, он отправился в Варшаву и был там принят великим князем Константином, а затем, с разрешения Константина, желавшего добиться признания своей политики в кругах консервативной польской эмиграции, совершил поездку в Париж, где обсуждал свой план с деятелями круга кн. А. Чарторыйского. В октябре 1862 года в Москве Старжинский, протежируемый Валуевым и шефом III Отделения В.А. Долгоруковым, удостоился аудиенции у Александра II, представив новую записку. В ней необходимость большего доверия власти к польскому дворянству Западного края обосновывалась, в числе прочего, панславистским доводом: если Россия являлась носителем цивилизации в Азии, то западным славянам, подвластным династии Романовых, принадлежала роль заслона перед экспансией германского мира на восток. Сформулированные Старжинским конкретные предложения (помимо уже перечисленных – призыв выборных представителей края в высшие законосовещательные инстанции Империи) отвечали идее автономии исторической Литвы в сфере образования, культуры, самоуправления[449].

Большинство предложений Старжинского не встретило одобрения Александра II, который полагал, что разрабатывавшиеся земская и судебная реформы устраняют нужду в отдельных институциях для западных губерний. Но некое взаимопонимание и приязнь между Старжинским и Александром, не говоря уже о Константине, возникли. Старжинскому удавалось говорить о польскости исторической Литвы ненавязчиво и невызывающе, задевая те самые струны аристократических симпатий Романовых, на которых играл Велёпольский.

Однако в 1862 году Старжинский уже не мог считаться авторитетным выразителем мнения «белых» в своем крае. Верность идеалу воскрешения Речи Посполитой побуждала шляхту идти дальше его «угодовой» (согласительной) программы. На осень 1862 года пришлись два дворянских выступления, которые шокировали власть своей «дерзостью». Сначала дворянское собрание Подольской, а затем Минской губернии подписали всеподданнейшие адреса с просьбой об административном присоединении этих губерний к Царству Польскому (было ясно, что речь идет обо всем Западном крае, т. к. ни та, ни другая губерния не имела с Царством общей границы). В отличие от Старжинского, дворянство с пафосом ходатайствовало о содействии свободному развитию края от имени «всего народа», тем самым отрицая политический «догмат» о русскости местного крестьянства. Резкость реакции властей легче понять, приняв во внимание крайне негативное отношение Александра II и партии Милютина к корпоративным формам общественной самодеятельности дворянства как таковым. Еще в годы подготовки крестьянской реформы император проникся сугубым недоверием к любым «непрошеным» дворянским адресам, за которыми ему неизменно мерещились конституционные притязания. В данном случае общеимперская забота верховной власти накладывалась на специфическую проблему управления окраиной. Как было заведено и во внутренних губерниях, инициаторы адресов подверглис