[455]. Задуманная Назимовым открытая дискриминация дворянской элиты по признаку польскости очевидно выбивалась из привычной практики управления окраинами: у власти попросту еще не было легальных процедур для удостоверения и фиксации национальной принадлежности каждого отдельно взятого подданного, не говоря уже о проведении на этой основе юридически мотивированных репрессий.
Реагируя, в частности, на сигналы Назимова из Вильны, Александр II учредил еще один в ряду высших «территориальных» комитетов[456] – т. н. Западный. Тем самым принципиальное различие подходов правительства к проблемам Царства Польского и Западного края утверждалось на институциональном уровне. В ноябре 1862 года Комитет приступил к работе. В ее основу должна была лечь программная записка П.А. Валуева. Но министру внутренних дел не удалось сформулировать целостную программу действий. Лично он оставался привержен принципу альянса правительства с польскоязычной элитой западной окраины – альянса, от которого он ждал положительного эффекта для замыслов политических реформ в масштабе всей империи, в частности реформы Государственного совета с введением в него сословного или земского совещательного элемента[457]. В то же время события последних месяцев заставляли активнее, чем раньше, оперировать тезисом о русскости Западного края, заявляя, что «правительство в Западном крае не имеет на своей стороне никого, кроме масс сельского населения». С одной стороны, Валуев предостерегал от подавления «польского элемента» силой, от соблазна, по галицийскому примеру 1846 года, «поднять крестьян против помещиков», с другой – рекомендовал поддерживать, «осторожною рукою», «взаимное нерасположение крестьян и помещиков»[458].
Таким образом, к началу Январского восстания дебаты между центральной властью и местной администрацией о стратегии окраинной политики были далеки от завершения. Серьезные разногласия оставались и внутри высшей бюрократии. Вместе с тем было бы неверно считать, что лишь восстание 1863 года определило последующую политику властей в национальном вопросе на западных окраинах. Многие ее элементы, идеологические основания и дилеммы уже формулировались как высокопоставленными чиновниками, так и националистически настроенными журналистами до восстания, в контексте реформ, которые сами по себе уже достаточно остро ставили проблему лояльности и идентичности освобождаемых от крепостной зависимости крестьян.
Обособление ради единства: эксперименты над этнокультурной идентичностью в начале 1860-х годов
Само собой разумеется, что, отрицая за Западным краем польскость, властям было необходимо сколь можно яснее обрисовать контуры чаемой русскости. Несмотря на широкое к тому времени бытование формулы русского = восточнославянского триединства (великорусы, малороссияне, белорусы)[459], этническая и конфессиональная неоднородность населения побуждала чиновников, этнографов и публицистов к разработке более дробных классификаций. Эти локальные, зачастую разнокалиберные категории могли уживаться и взаимодействовать с гомогенизирующими схемами из «высокого» дискурса власти и бюрократии. Сходным образом набиравшая с годами силу политизация статистики населения (очевидная уже накануне Январского восстания) могла в чем-то деформировать, а в чем-то поддерживать автономный научный интерес к мозаике языков, диалектов, «племен», вер, традиций и обычаев. Поставленная перед чиновником или исследователем задача доказать «русское преобладание» в крае не полностью предопределяла выбор критериев идентификации и степень учета специфических вариаций «русскости».
Заметный вклад в формирование представлений имперской элиты об этнорелигиозном составе населения северо-западных губерний внесли соответствующие тома серии «Материалы для географии и статистики России, собранные офицерами Генерального штаба»[460]. В этих типичных для эпохи позитивизма компендиумах, содержащих информацию об истории, социальной структуре, демографии, торговле, городах, ландшафте, фауне и флоре, геологии и проч. по каждой губернии, «племенные» и вероисповедные характеристики населения также удостаивались пристального внимания. Тома по Виленской, Гродненской, Минской и Ковенской губерниям были опубликованы в 1861–1864 годах, но отразились в них более ранние тенденции и противоречия в восприятии этничности, присущие самым первым годам александровского царствования. Участвовавшие в проекте офицеры Генерального штаба не имели ни времени, ни средств развернуть независимые разыскания и должны были опираться на сводные данные губернских статистических комитетов, опросы местных должностных лиц, сведения из уже опубликованных трудов, не исключая и польскоязычных. Важным источником информации о «народонаселении по племенам и вероисповеданиям» стали результаты своеобразной переписи, проведенной в 1857–1858 годах местным приходским духовенством, православным и католическим, по анкете авторитетного статистика академика П.И. Кеппена, видного члена Русского географического общества (РГО). В РГО, которое часто выступало клубом, объединявшим реформаторские кадры разных министерств, входили и составители «Материалов…». Совместными усилиями военное ведомство и РГО должны были продвинуть дело, начатое Кеппеном в конце 1840-х годов изданием «Этнографического атласа Европейской России», а затем и более подробной «Этнографической карты Европейской России» (1851), где для проведения этнографических границ новаторски использовался в числе других и критерий языковых различий[461].
В генштабистских «Материалах…» не так уж редки наблюдения и замечания, сглаживающие чувство русско-польской конфронтации в землях бывшей Речи Посполитой. Обследовавший Гродненскую губернию подполковник П.О. Бобровский, впоследствии известный знаток истории и культуры, региональный патриот Белоруссии (но не белорусский националист), предлагал, при всей озабоченности господством польскоязычных католических элит, взглянуть на положение в крае сквозь призму неких общехристианских интересов:
Различие народонаселения по вероисповеданиям весьма важно для нас по причине разномыслия между православными и римскими католиками и по отсутствию религиозного единства страны. Религиозное разномыслие обнаруживает вредное влияние на успешное развитие; недостаток единства вредит народному благосостоянию. При всем том, несмотря на сильную нетерпимость католиков к православным, в среде христиан существует одна общая связь в евангельском учении – в любви к ближнему, как к самому себе. …Более вредно преобладание нехристиан… [Особенно опасны] для нашей страны – евреи, которые, по духу своего учения, составляют как бы отдельное общество, а по своей многочисленности, по своему взгляду и, наконец, по своей отсталости в разрешении общежитейских вопросов, представляют могущественный элемент, вредящий народному хозяйству.
Дальнейшие откровения Бобровского насчет вредоносности евреев весьма банальны («Может ли француз понять зло от еврейского многолюдства, когда в 36-миллионном населении Франции считается евреев 3995, а у нас (в губернии. – М.Д.) в массе 850 000 душ живет их до ста тысяч?»), но значимым было само смещение акцента на иную, нежели русско-польская, линию противостояния[462]. В сводной таблице по численности «племен» Бобровский суммировал данные о «русских» и «поляках» в итоговой графе «славяне»[463]. Том был подготовлен к печати еще до Январского восстания, а увидел свет именно в 1863 году, когда эта статистическая рядоположенность казалась анахронизмом.
Член-сотрудник РГО Д. Афанасьев, отвечавший за Ковенскую губернию, где большинство населения составляли литовские крестьяне-католики, рисовал картину мирного соседства почти десятка конфессиональных групп, которые он, невзирая на разницу в их численности, представлял читателю на одном дыхании, словно актеров в пьесе: православные, староверы-беспоповцы, католики, лютеране, реформаты, англиканцы, евреи («талмудисты и хассидимы»), караимы, мусульмане-сунниты (литовские татары). Один из примеров, приведенных в подтверждение тезиса, что нет «никакой неприязни между последователями различных религий», высвечивал заодно сложную проблему соотношения разговорного языка и этнического происхождения: «…в юго-восточной части Новоалександровского уезда местные жители, смесь белоруссов, литовцев и кривичей, – католики, говорящие только белорусским наречием, охотно слушали православное богослужение до закрытия пришедших ныне в ветхость храмов»[464].
Несторовские кривичи возникают в процитированном пассаже не случайно. Составители «Материалов…» были хорошо знакомы с этнографическими очерками, травелогами и прочей литературой, изданной в первой половине XIX века преимущественно на польском, но также и русском языках в духе краевого – или, на польский и белорусский манер, краёвого – «литвинского» патриотизма, который в особенности культивировался в Виленском университете в 1820-х – начале 1830-х годов. Сегодня в белорусской историографии не утихают дискуссии о том, были ли такие деятели, как М. Бобровский (дядя упомянутого выше П. Бобровского), И. Данилович, Ю. Ярошевич, Т. Нарбут и другие, ранними белорусскими националистами[465]. «Литвинская» историческая школа, основатели которой называли сами себя чаще всего «литвинами» или «русинами», не описывала восточнославянское крестьянство, проживавшее на Виленщине, Гродненщине, Минщине, как единое целое. Наряду с польским термином «białorusiny», или, на русском, «белоруссы», в первой половине века более или менее устойчиво ассоциировавшимся только с Могилевщиной и Витебщиной, к населению разных местностей и по разным случаям прилагались такие двусоставные лингвистические характеристики, как «mowa sławiano-krewicka» (славяно-кривицкое наречие) или «славяно-литовское наречие»