Русский край, чужая вера. Этноконфессиональная политика империи в Литве и Белоруссии при Александре II — страница 59 из 212

[579]. Это впечатление укоренилось именно потому, что наблюдатели извне упускают из виду уникальность православного духовенства этого края – самообновляющейся, подлинно народной меритократии: «…нахожу, что историческая сила русская, православная скрывается, но неоспоримо живет в западном нашем духовенстве, что на это сословие нельзя смотреть как на касту, совершенно замкнутую, еще очень недавно оно было открыто для всех сословий и действительно имеет много свежих членов из мирян, и что в этом сословии больше жизни, чем предполагают, во всяком случае, его несправедливо сравнивать с духовенством русским (т. е. великорусским. – М.Д.[580]. Это мнение высказывалось на страницах «Дня» как самим Кояловичем, так и местными корреспондентами газеты, им же, скорее всего, и рекомендованными Аксакову. Автор, публиковавшийся под псевдонимом «Белорусс», в статье об открытии священниками новых школ для крестьян в Гродненской губернии предостерегал великорусских читателей от скептицизма: «Человека с предубеждением против духовенства вообще… может соблазнить то, что у нас главный деятель народного образования – духовенство, так что даже учебный округ в своих сельских училищах назначил наставников из этого сословия… Наше духовенство сравнительно большим уважением пользуется в народе, чем в Великоруссии; не веришь? Приди и виждь…» Автор полагал, что такие священники в первую очередь заслуживают тех прав, о предоставлении которых приходскому духовенству по всей России шла тогда дискуссия, в частности права самостоятельного выбора благочинных, членов консистории[581].

Очевидно, что Кояловичу и его единомышленникам-«западноруссам» импонировал тип священника, деятельного в миру, поглощенного интересами прихожан, – наставника крестьянской паствы не только в вере, но и в делах образования, хозяйства и проч. Оборотной стороной этого проекта переформовки белого духовенства была неприязнь к духовенству черному и церковному чиновничеству, живо напоминающая то отторжение от Базилианского ордена, которое объединяло реформаторов униатской церкви в первой трети XIX века (см. гл. 2 наст. изд.). В каком-то смысле Коялович выступал духовным наследником митрополита Ираклия Лисовского и молодого Иосифа Семашко, боровшихся за расширение сферы социальной и пастырской активности белого униатского духовенства. Вот только объектом его недовольства был не давно упраздненный монашеский орден, а члены местного высшего клира православной церкви, включая, кажется, и самого утратившего прежнюю энергию архитектора воссоединения 1839 года – Семашко. Едва приступив в 1862-м к вербовке будущих корреспондентов «Дня», Коялович в довольно безнадежном тоне извещал Аксакова о перспективе заручиться содействием преосвященного Иосифа: «Литовского митрополита, после разных соображений, я оставил в покое». Это разочарование еще сильнее пробивается в другом тогдашнем письме, где он прямо противопоставляет деятельному белому духовенству оторвавшееся от народа черное: «…надежнее всего он (народ. – М.Д.) жмется к православному духовенству, которое, что бы ни говорили, многое желало бы сделать и еще больше страдает из-за этого желания, но [неразб.][582] монахи, архиереи, монахи, архиереи… э! что говорить…»[583] Спустя год, когда «День» уже вовсю вел кампанию в поддержку православного духовенства западных губерний, Коялович обращал внимание Аксакова на подводные камни: «Самая большая там трудность – это то, что, кажется, епархиальная власть раздражена нашим нравственным вмешательством в ее дистрикт и вероятно будет разжигать страсти против нас. Духовенству говорят, что Вы на стороне поляков или что Вы его поддерживаете в тайном сочувствии полякам. Подлюги! Сторожу и не пропущу, когда нужно действовать». Чуть позднее он в сердцах бросил, что «Литовское и Витебское епархиальные управления нужно бы снести с лица земли»[584].

В своем негативном отношении к высшему клиру Коялович был не одинок среди мирян – выходцев из семей приходского униатского духовенства. К.А. Говорский – еще один журналист с региональной версией русской самоидентификации, который, однако, формулировал тезис о «западнорусской» особости менее настойчиво, чем Коялович, – в записке об «уничтожении римского католичества в Западной России» советовал пригласить местных епархиальных архиереев, чтобы они оставили свое прежнее деспотическое и надменное обращение с подвластным им духовенством, что весьма роняет его в глазах народа, а подражали бы они в этом отношении латинским бискупам, которые, с одной стороны, строго преследуют пороки в ксендзах, но с другой, по крайней мере, в глазах мирян относятся к ним как равной братии во Христе: с отцовскою любовью и уважением к их сану, что резко дают чувствовать, когда в своем присутствии приглашают садиться даже клириков, не имеющих никакого священства. Земные поклоны в р[имском] католичестве немыслимы. …Идолопоклонство со стороны православных священников и деспотическое обращение с ним[и], как с холопами, наших архиереев, составляет главную причину отвращения от православия ксендзов и боязни переходить в оное[585].

* * *

Полемика об экс-униатском духовенстве, в которой близорукие стереотипы соседствовали с проницательными наблюдениями, не всегда препятствовала, а в чем-то порой и помогала Кояловичу представлять эту группу населения выразителем (потенциальным по крайней мере) западнорусского самосознания. Куда более тяжелым ударом по его концепции западнорусской идентичности явился разлад с украинофилами. Судя по всему, до какого-то момента в 1862 году Коялович считал совместимыми и даже взаимодополняющими свое видение прошлого и настоящего Западной России и ту проповедь украинской самобытности, которая раздавалась со страниц журнала «Основа». Западнорусскость – как ощущение историко-регионально-культурной общности – виделась ему почвой, одинаково щедро питающей цветение «наречий» и обычаев разных «племен» и соединяющей их с большим миром русского языка и культуры: «Пусть себе идет и развивается грамотность и литовская, и белорусская, и малороссийская, но пусть ни одна из них не забегает, как выскочка, вперед насущных потребностей, вперед сознания народа и вперед русской грамотности, которой им не заменить никаким образом. Пусть идут себе вместе без вражды и зависти и оставят суд над собою и успех свой – будущему»[586].

Как показал А.И. Миллер, в течение 1858–1862 годов обсуждение украинофильства в российской прессе постепенно эволюционировало от умеренной благожелательности, позволявшей, например, Каткову допускать в теории возникновение особой украинской нации (тогда же, когда свой проект поощрения украинской, белорусской и литовской самобытности подавал царю Заблоцкий-Десятовский), к отрицанию как возможности, так и легитимности культивирования «малороссийского наречия» взамен или наравне с русским языком. В «Дне» еще осенью 1861 года В.И. Ламанский провел аналогию между должной иерархией русского литературного языка и восточнославянских «наречий», с одной стороны, и положением patois во Франции – с другой, и многозначительно заговорил о «разложении русской народности» в случае отпадения от России Киева. Толчок к ожесточению полемики в начале 1863 года дала акция Н.И. Костомарова по сбору средств для издания книг на украинском языке для народа. Это была серьезная заявка на превращение украинофильства в массовое движение. В ответ на нее в июне 1863 года появилась агрессивная статья Каткова. Предвосхищая (и предвозвещая) печально знаменитый Валуевский циркуляр, издатель «Московских ведомостей» трактовал теперь украинофильство как часть «польской интриги», грозящей расколоть русское национальное тело. Примечательно, что именно «День», еще в 1861 году на основании псевдоученых выкладок поставивший крест на нациообразующем потенциале украинского «наречия», предоставил Костомарову – всего за неделю до издания Валуевского циркуляра – место для объяснения позиции украинофилов и отклонения от себя навета в союзе с «польской интригой». В редакционном комментарии к статье Костомарова Аксаков, как и прежде, осуждал попытки возведения «малорусской речи» до уровня литературного языка, но в то же время призывал власти воздержаться от ее запрета в частном преподавании, считая даже полезным использовать ее на начальной стадии обучения крестьянских детей. По мнению Миллера, «Аксаков фактически предлагал более гибкую, менее репрессивную тактику борьбы с украинофильством, чем та, которую проповедовал Катков и которая воплотилась в правительственной политике»[587].

Побуждений для поиска компромиссной реакции на украинофильство у Кояловича было еще больше, чем у Аксакова. Его личные взаимоотношения с Костомаровым, П.А. Кулишем и др. не были особенно близкими и теплыми, однако украинофилы, в его глазах, олицетворяли ту модель сближения интеллектуалов с «соплеменным» простонародьем, которую он мечтал реализовать в более широком региональном масштабе. В одной из статей, вышедших в «Дне» весной 1863 года (т. е. когда было уже вполне ясно, что цель развития особого языка является для украинофилов приоритетной и более значимой, чем для Кояловича и его последователей – поощрение «белорусского наречия»), он называл «нынешних образованных малороссов» «единственными в Западной России общественными деятелями»[588]. Как видно из цитаты, Коялович старался растождествить «образованных малороссов» с Украиной, «экспроприировать» их в пользу всей западнорусской массы простонародья, ожидающей пришествия собственной, родной интеллигенции. В сущности, он до последнего не терял надежды на партнерство с украинофилами в своем западнорусском проекте и долгое время приглушал в публичных писаниях ноты разочарования на их счет, подобные той, что прозвучала в письме Аксакову в феврале 1863 года. В нем Коялович, отделяя на сей раз Малороссию от исторической Литвы (т. е. литовских и белорусских губерний), сокрушался об отсутствии у народа последней авторитетных лидеров, способных ускорить интеграцию разных частей России: