Я привязываюсь к Малороссии: там тянут или в Польшу, или в казачество, т. е., по-моему, в татарское разбойничество! Я хватаюсь за русское общество с верою, что даже в аристократии его есть добро! Вы (т. е. Аксаков. – М.Д.) думаете, что я иду к администрации, правительственной опеке… говорите: нет, не ходи, скверно будет! Куда же идти? Знаю, что пошлете к народу! Хорошо, я пойду, да Литва-то как пойдет за мною, да русский народ-то как пойдет к Литве, когда даже у Вас, в Вашей газете, кажется, только раз, и то вскользь, говорилось о железной дороге туда, не говорю уж о другом![589]
Весьма характерное сравнение увлечения казачеством, столь важного для модерной украинской идентичности, с «татарским разбойничеством» и погудка нарождающейся мифологемы украинофильства как «польской интриги» («тянут… в Польшу») находили в публицистике Кояловича 1863 года смягченное выражение. Он не выказал солидарности с «Вестником Западной России» К.А. Говорского, который с середины 1863 года упражнялся в оголтелых нападках на украинофилов[590]. В собственных тогдашних статьях в «Дне» Коялович упрекал несостоявшихся союзников не столько в сепаратистских увлечениях, сколько в искусственном сужении границ родного края:
[ «Малороссийские деятели»] крепки числом, народным образованием, энергией. …Но с грустью нужно сознаться, что от них трудно ожидать этой великой услуги народу всей Западной России. Они, как по всему видно (конечно, не все), великие эгоисты: собственно Малороссия не так страдает от полонизма и иезуитизма, да и народ там не дает себя в обиду. Им можно не заботиться о всей Западной России, и действительно, они как сели на свою малороссийскую почву, так и не двигаются к общему благу и общим интересам народа всей Западной России.
Интересное свидетельство содержится в его письме Аксакову, отправленном, вероятно, накануне публикации в «Дне» ответа Костомарова на катковскую филиппику: «…хочу вмешаться в спор или ссору “Московских Ведомостей” с Костомаровым и высказать весь мой взгляд на отношения народного элемента в Западной России к русскому языку. …Выведу на чистую (sic! – М.Д.) и теорию сепаратизма и теорию россицизма»[591]. Итак, западнорусской идентичности в прочтении Кояловича противоречили и программа украинского нациостроительства, подразумевавшая внедрение в империи по крайней мере федеративного начала, и катковская установка на этнолингвистическую консолидацию великорусов, украинцев / малороссов и белорус(с)ов в национальное ядро строго унитарного имперского государства[592].
Задуманное эссе, с полемикой против обеих «теорий», Коялович так и не написал. Главной причиной было то, что он не нашел в Аксакове должного сочувствия разоблачению именно «теории россицизма». В августе 1863 года Аксаков, выступая на сей раз с великорусской позиции, предупреждал Кояловича об опасности превратить газетную дискуссию о дорогой его сердцу местной самобытности в политическую кампанию: «…что касается до опасения, что Москва будет русить Белоруссию до истребления всех ее местных особенностей, то это опасение – своего рода модная болезнь. Самое лучшее – не поднимать и “вопроса” о белорусских особенностях. Ничего нет хуже этих “вопросов”. Хохлы не проиграли бы дела, если б они не нянчились так с своим “вопросом”, не шумели, не кричали, не рисовались и не актерствовали». А ресурс различия между Великороссией и Белоруссией, доказывал Аксаков, и подавно недостаточен для подобных притязаний:
Россия избавляет теперь Белоруссию от смертельной опасности, дело идет об истреблении полонизма, а Белоруссия, как будто уже избавленная от опасности, хлопочет не о спасении от польского ига, а о сохранении местных особенностей! Да и особенностей-то коренных мало. Еленевский (корреспондент «Дня». – М.Д.) собирает народные суеверия и сказания. Нет ни одного, которое не было бы известно и у нас в Великой России![593]
Тем не менее Кояловичу в 1864 году пришлось коснуться в печати проблемы украинофильства, но не так, как он задумывал годом раньше. Вместо того чтобы вмешаться в качестве арбитра в спор между Катковым и Костомаровым, он сам попал под горячую – украинофильскую – руку. Весной 1864-го все тот же Костомаров опубликовал в «Голосе» уже упоминавшийся выше критический разбор нескольких лекций Кояловича по «истории Западной России». В мае 1864 года Коялович извещал об этом Аксакова весьма взволнованно: «Борьба с Костомаровым до преломления костей… Всматривайтесь, Иван Сергеевич, в мою полемику с Костомаровым. Против меня готовится целая коалиция»[594]. Под украинофильским пером апологет западнорусскости оказывался чуть ли не эпигоном московского унификатора Каткова, ибо, по мнению Костомарова, не проводил четкого различия между белорусами и украинцами, а в более широком охвате – между «севернорусской» (Великороссия с отпочковавшейся якобы от нее Белоруссией) и «южнорусской» (Малороссия) «ветвями» русского народа.
В ответной статье, изданной отдельной брошюрой, Коялович посвятил пару страниц рассуждениям о завораживающей древности белорусов и неосновательности характеристики их как производного от великорусов «племени» («Дети стариков кривичей… не могут быть представляемы юными историческими детьми севернорусского племени»), однако не этот романтический примордиализм определял суть его возражений Костомарову. Суть эта состояла в отрицании организующего принципа деления на костомаровской ментальной карте России: «…или мое разделение русской истории на восточную и западную, или Г. Костомарова, на северную и южную. Читатели теперь вероятно видят уже, что, несмотря на видимую близость слов, обозначающих наши разноречия, на деле между нами – бездна»[595].
Если для Костомарова «картографирование» по оси Север – Юг имело прикладное значение, будучи аргументом в пользу украинской самобытности, то для Кояловича это означало подрыв его способа легитимизации самобытности и особости внутри общерусского единства. Западнорусскость, как ее обрисовал Коялович, основывалась на популистском самоотождествлении с простонародьем; на специфике региональной конфессионально-культурной ситуации вообще и местного православия в частности; памяти (мифологизированной) о самостоятельном русинском сообществе в составе Великого княжества Литовского и Речи Посполитой; на языковых особенностях местного восточнославянского населения. Последний компонент был важным, но не приоритетным в системе ценностей Кояловича. Он был призван мягко, хотя и настойчиво, напоминать об исторически сложившейся инакости данного края по отношению к Великороссии. В украинофильской же программе язык становился решающим, доминирующим критерием отличия и обособления, в результате чего воображаемое западнорусское пространство Кояловича – как он выражался, «русская часть западной России», «страна одного народа» – рассекалось новыми, им не предусмотренными границами. В ответе Костомарову он не скупился на резкие слова, относящиеся не столько к «мове» как таковой, сколько к самому принципу языкового обособления от более широкого сообщества Западной России:
…существенные задачи Малороссии …упущены из виду, и все сосредоточено около малороссийской мовы (речи), мовы прекрасной и достойной всякого уважения в устах народа и в его естественных произведениях, но самой безобразной и злополучной для всей западной России… как мовы, которую стараются создать самым деспотичным образом и с забвением всех общих интересов западной России[596].
У возмущения Кояловича была и другая причина. Тревога, которую украинофилы пробудили в чиновниках и публицистах – противниках поощрения этнокультурной гетерогенности в Западном крае, легко могла перекинуться и на «западноруссов». Не только в публикациях, но и в частной корреспонденции Коялович поспешил отвести от себя и единомышленников подозрения в сепаратистских устремлениях, настаивая на том, что именно его учение о самобытности Западной России и ее неотделимости от Великороссии призвано предупредить возникновение белорусского сепаратизма как реакции на грубое нивелирование местных особенностей. В конце 1863 года, делясь с Аксаковым очередной сводкой новостей о злоупотреблениях чиновников в Северо-Западном крае, он восклицал: «Много, много злых русских людей в Белоруссии, – произведут они и белорусский сепаратизм – увидите»[597]. Но к тому моменту уже раздались голоса тех, кто был склонен усматривать в активности, вдохновляемой дискурсом самобытности Западной России, не противоядие, а источник местного сепаратизма. Одним из первых сигналов такого рода явилась статья Каткова в «Московских ведомостях» от 4 сентября 1863 года. Эта очередная диатриба против Костомарова заканчивалась язвительным поздравлением украинофилов с обретением «вящего пособия»:
Нам пишут из Петербурга, что нарождается еще какая-то партия белоруссофилов. Петербург до такой степени преисполнен жизненных сил, что во что бы то ни стало хочет оплодотворить все наши жаргоны и создать столько русских народностей и языков, сколько окажется у нас годных к отсечению частей. …Нас уверяют довольно положительно, что предполагается основать в Вильне издание газеты на белорусском наречии. Газета на белорусском наречии! …Польские «националы» в западном краю могут также порадоваться этой новой попытке отделить нравственно белорусский край от России[598].
(Обратим внимание на то, что центром этой, по Каткову, подрывной деятельности объявляется Петербург: использование местных «наречий» в начальной школе отстаивал министр народного просвещения А.В. Головнин; в столице выходила до 1862 года «Основа», и оттуда же слал корреспонденции в московский «День» Коялович.)