Конспирологическая презумпция виновности и заведомый отказ от юридических процедур образовывали замкнутый круг, внутри которого даже неоправданная подозрительность наблюдающего за католиками чиновника приравнивалась к эффективному действию. К процитированным пассажам вполне приложимо критическое замечание П.А. Валуева о программе Муравьева, годом ранее обсужденной и одобренной в Западном комитете (где Валуев, считаясь с тогдашней конъюнктурой в пользу Муравьева, вряд ли огласил свои возражения полностью): «…когда говорят о генерале Муравьеве, то предполагается, что он не только усмирил, но даже покорил край. Когда читаешь записку того же генерала Муравьева, то кажется, будто он его только занял и, опираясь на 100 т[ысяч] штыков и на 4 милл. вернопреданных крестьян, чувствует, что почти не достиг никакого прочного результата»[747].
Тем не менее многих националистически настроенных русских той эпохи доводы Муравьева пронимали и убеждали. Антиномия триумфа и тревоги, гордости и рессентимента имела свое обаяние. Образно говоря, Западный край в его политической мифологии был драгоценным, но хрупким сосудом «русскости», древней – и обретаемой вновь и вновь. «Русская народность» просто должна была оставаться здесь под перманентной угрозой, раз за разом ее требовалось спасать, дабы, вызывая эффект благотворного шока, не дать расплыться и расползтись русскому национальному сознанию. Вообще, мечта о легкодоступном администратору инструменте дисциплинирования общества увлекала Муравьева еще на заре его карьеры и, как мне уже приходилось доказывать, отразилась в его деятельности в Союзе благоденствия и проектах, поданных им Николаю I в 1827 году, вскоре после освобождения из-под следствия по делу декабристов[748]. Спустя несколько десятилетий, в эпоху реформ, националистического подъема и мобилизующей общественное мнение прессы, у Муравьева, как генерал-губернатора на стратегически важной окраине, было гораздо больше возможностей учинить такую встряску. Во многом ради нее и нагнетался страх утраты не только части государственной территории, но и национальной идентичности. Это Муравьев в иных терминах, но вполне доходчиво выразил в письме своему единомышленнику министру государственных имуществ А.А. Зеленому: «Пора, наконец, нам опомниться и убедиться, что здешний край искони был русским и должен им оставаться… В противном случае Россия безвозвратно лишится Западного края и обратится в Московию, т. е. в то, во что желают поляки и большая часть Европы привести Россию»[749].
Преемнику Муравьев оставлял не так уж много рекомендаций и подсказок насчет конкретных способов воздействия на самоидентификацию нерусского и/или неправославного населения. Действительно, объявив, что «католическая вера того края не вера, а политическая ересь; римско-католические епископы, ксендзы и монахи не составляют духовенства, а политических эмиссаров, проповедующих вражду… ко всему, что только носит название русского и православного»[750], трудно было сбавить тон и перейти, например, к рассуждению о том, как религиозное обучение или церковная служба на русском языке могли бы повлиять на политическую и культурную лояльность католиков. Однако и своей риторикой, и символикой, заключенной во вполне, казалось бы, прагматичных распоряжениях[751], Муравьев целенаправленно создавал образ властного и сурового наместника, чуткого к народному духу и чуждого казенному, космополитическому Петербургу[752]. Этот образ, что-то вроде амплуа, неотделимого от должности виленского генерал-губернатора, помогал в последующие несколько лет местным властям удерживать в своих руках главные нити русификаторских экспериментов.
Православные ревизоры католицизма
Назначенный генерал-губернатором Северо-Западного края 17 апреля 1865 года Константин Петрович фон Кауфман приехал в Вильну еще не тем величавым и стратегически мыслящим «проконсулом», каковым он зарекомендовал себя позднее на таком же посту в Ташкенте (1867–1882). Виленская ипостась Кауфмана традиционно интересует историков меньше, чем прославленная туркестанская[753], а между тем именно благодаря своему не столь продолжительному (до октября 1866 года) и неожиданно оборвавшемуся управлению Северо-Западным краем он приобрел как позитивный, так и негативный опыт, пригодившийся ему затем на совсем другой имперской окраине. Назначение директора канцелярии Военного министерства, не очень заметного в военной элите генерала на место главного начальника огромного края удивило весной 1865 года даже осведомленных наблюдателей. Сам Муравьев не прочил Кауфмана в преемники, первое время был обижен замещением себя фигурой, несоразмерной, как виделось ему, оставляемому громадному «наследству», и его мемуарное заявление о том, будто он-де и остановил выбор царя на Кауфмане (который «…хотя с немецкою фамилией, но истинно православный и русский»), было сделано «с целию показать свое влияние на государя»[754].
У этого царского выбора имелось по меньшей мере два ближайших, случайно совпавших, мотива. В начале апреля Кауфман по поручению военного министра Д.А. Милютина совершил блиц-инспекцию Вильны, откуда вернулся с рапортом, метящим в министра внутренних дел П.А. Валуева: будто бы без Муравьева, под ферулой помощника генерал-губернатора А.Л. Потапова, валуевского протеже, поляки мигом воспряли и чуть ли не ликуют[755]. Во-вторых, в те самые дни Александр II получал из Ниццы все более мрачные известия о ходе болезни своего старшего сына вел. кн. Николая Александровича. Накануне спешного отъезда к умирающему наследнику император желал поскорее принять решение по трудному и политическому, и кадровому вопросу, так что рапорт Кауфмана пришелся как нельзя более кстати.
По заслуживающему доверия свидетельству Б.М. Маркевича, высокопоставленного петербургского корреспондента и информатора редактора «Московских ведомостей» М.Н. Каткова, Кауфман (который почтительно советовал царю оставить Муравьева еще года на два) «был в отчаянии» от грянувшей перемены судьбы, «никогда и не мог и думать, что ему выпадет на долю такая страшная задача», а Д.А. Милютин, «весьма привязанный к нему и ценивший его канцелярские способности, согласился с ним, что на него навязывают дело “не подходящее”, и обещался хлопотать у Государя избавить Кауфмана от этой обузы». Хлопоты успехом не увенчались, и, по словам Маркевича, так и назначили на место энергичного, быстрого в решениях своих и самостоятельного во взглядах и действиях М[уравьева] мягкого, кроткого человека, никогда не имевшего власти в руках (это говорилось о будущем туркестанском «ярым-паше» – полуцаре! – М.Д.), не привыкшего самостоятельно действовать, даже думать, говорят люди, близкие к нему. Ему вверяют 6 губерний и 150 000 войска. Печальное назначение! Благо, он добросовестен и обещает пунктуально исполнять все начертания, которые угодно будет Мих[аилу] Н[иколаевичу] «предписывать» ему[756].
И все же совершенно случайным выбор императора не был. Еще в начале 1865 года он возложил на Кауфмана конфиденциальное ответственное поручение: курировать сбор и подготовку к печати материалов для обширного официального труда по истории «польского мятежа» 1863 года. Кауфман быстро собрал «исследовательскую» команду, преимущественно из офицеров Генерального штаба, двое из которых, подполковники В.В. Комаров и С.А. Райковский, затем в Вильне стали наиболее доверенными сотрудниками генерал-губернатора[757]. О том, какое значение, прежде всего политическое, придавали они задуманному труду, можно судить по аргументу, который Комаров представлял Кауфману уже после смещения того с генерал-губернаторского поста: «По отношению к Западной России это будет такой же труд, как по отношению ко всей России был законодательный труд Сперанского»[758]. Правильно изложенная история должна была стать фундаментом для свода законов, по которым предстояло бы жить этому региону. Такого амбициозного издания не состоялось, но работа этой группы послужила чем-то вроде организационной модели для генерал-губернаторской деятельности Кауфмана. Не чувствуя себя компетентным во многих сложных проблемах этнической и конфессиональной ситуации в крае, к которым его предшественник, Муравьев, успел лишь подступиться, он старался больше полагаться на инициативу и экспертизу своих подчиненных. Этим во многом объясняется учреждение при нем в Вильне нескольких чиновничьих комиссий, призванных легитимировать разносторонним изучением вопроса (или, скорее, видимостью изучения) новые жесткие меры местной власти, будь то в отношении католической церкви, землевладельцев «польского происхождения» или евреев.
О радикальных по стандартам прежней имперской политики шагах и задумках Кауфмана осталось немало диаметрально противоположных высказываний современников. Возьмем, к примеру, занимавший его некоторое время прожект внедрения элементов общины в участковое хозяйство местных крестьян, что мыслилось эффективным средством противодействия «полонизму». По этому поводу П.А. Валуев, презиравший Кауфмана и считавший очень опасной его русификаторскую кампанию, в беседе с чиновником своего министерства А.М. Гезеном так сопоставил двух генерал-губернаторов, первого из которых всего полугодом ранее называл «татарской виленской гидрой»: «А ведь Муравьев все-таки был человек умный; теперешний же (Кауфман. –