На совершенно «собачий» манер организована и система выражения ненависти к главному противнику — правоохранительным органам, воспринимаемым в буквальном смысле слова как «чужая стая». Самый устойчивый пейоративный термин — лягавые — свидетельствует об этом со всей очевидностью. При привычной подсознательной (а зачастую и осознанной) ассоциации себя с волком-одиночкой (или — себя и «своих» — с волчьей стаей), добывающим «живую» пищу и подверженным гонениям и облавам со стороны общества, исходный образ вполне очевиден. При этом «братва» и «менты» относятся друг к другу как негатив к позитиву, при сохранении прочной взаимной связи и общего «структурного единства», что выражено как в пейоративных терминах (милиция — волкú, но волкú позорные), так и в параллелизме соответствующих реалий в разного рода ритмически организованных текстах — присказках, песнях, прибаутках и проч. (Урки и «мурки» играют в жмурки; или: С кем ты теперь, и кто тебя целует, / Начальник лагеря иль старый уркаган…).
Тот же «стайный» принцип четко виден в системе отношений между «черной мастью» и ворами, в силу тех или иных причин пошедшими на разного рода сотрудничество с властью — да и в самом наименовании последних: суки. После введения практики сознательного ссучивания тюремными властями целых этапов и, в особенности, после использования уголовников в качестве живой силы на фронте, в периоды тяжелых боев 1941-1942 годов, противостояние между ворами и суками в советских лагерях приобрело характер настоящей затяжной стайной войны, ведшейся по всем «волчьим» правилам. Власти же, умело используя известный принцип «разделяй и властвуй», зачастую откровенно натравливали сук на воров и обратно, а тех и других — на политзаключенных, выказывая немалое «нутряное» знание законов, по которым функционирует «стая». Так, вовремя пришедший в пересыльную тюрьму большой этап сук при известном попустительстве начальства был вполне в состоянии самостоятельно ссучить если не всех, то подавляющее большинство сидящих здесь воров, облегчая тем самым тюремным властям «воспитательную работу» и давая основание надеяться на более высокие «нормы плана» на принудительных работах.
6. Копрологические обсценные практики и их связь с «песьей лаей».
Типологическое распределение обсценных речевых практик по двум типам — «прокреативному» и «копрологическому» — уже давно стало общим местом в соответствующих интерлингвистических исследованиях. Действительно, если в большинстве славянских языков (за исключением, кажется, чешского — вероятно, в силу его давней и прочной вовлеченности в германский культурно-языковой араел), как и в большинстве романских, обсценное говорение тяготеет к выстраиванию «кода» на основе переосмысленного «на собачий лад» прокреативного словаря, то в большинстве германских языков соответствующий код по преимуществу копрологичен. В русском слова типа дерьмо, говно, говнюк, говенный, жопа, срать, сраный, засранец и т.д. относятся к сниженной лексике и находятся на различных стадиях табуированности, однако к мату принципиально не относятся, т.е. не являются частью «кода». В то же время, в немецком к сниженной лексике относимы скорее ficken и bumsen, в то время как слова, производные от Scheiss, Dreck, Mist, Furz, Arsch, также как и от Kotz-Kotze в гораздо большей степени соотносимы с русским матом — и функционально (во всем, что касается обсценной «перекодировки» обыденной речи) и с точки зрения традиционной степени табуированности. Английский язык занимает в этом смысле скорее промежуточную позицию, поскольку основой кода является, все же, корень fuck, однако корни shit и, в особенности, blood (об особой роли этого корня в английском языке см. ниже) также весьма активны.
Традиционная точка зрения соотносит копрологические обсценные практики с общим представлением о близких семантических полях испражнений — нечистоты — оскверненности — запретности. Что ж, логика в данном случае предельно проста и понятна. Более того, на бытовом уровне она, вероятнее всего, именно так и осмысляется рефлексирующими носителями языка вообще и обсценных речевых практик в частности. Однако, мне представляется, что в данном случае речь идет всего лишь об инварианте той же самой «песьей» традиции, только взявшей за основу несколько иной аспект «волчьих» поведенческих и речевых практик.
Начнем с того, что во всех индоевропейских традиционных сообществах существует строгий табуистический запрет на испражнение в пределах жилища (о причинах нарушения этого запрета в городской и замковой культурах см. ниже). Ни один европейский крестьянин никогда не стал бы испражняться не только в собственном доме, но и в любом помещении, которое он считает «человеческим», жилым. Одним из традиционных способов нанести серьезное оскорбление является дефекация у ворот или на пороге дома. Существует, кстати, и еще одна строгая табуистическая практика, параллельная, на мой взгляд, первой. Ни один крестьянин (я подчеркиваю, что речь идет именно о крестьянстве!) никогда не станет держать в доме собаку. Место собаки — на самой периферии обжитого домашнего пространства — у ворот, где обычно и ставится собачья будка. Точно также и помещение для отправления естественных потребностей (если таковое вообще строится) выносится обыкновенно в самый дальний (но — тыльный!) угол двора. В сельской Франции, к примеру, культура соответствующих «надворных построек» не существовала вплоть до двадцатого века, а кое-где не существует и по сей день. Дефекация происходит в саду, подальше от дома — благо морозы во Франции зимой не сильные. В 1957 году Лоренс Даррелл, поселившийся незадолго до этого на юге Франции, пишет Хенри Миллеру о местных нравах:
«Лангедок — примитивная и пыльная, но по-своему прекрасная винодельческая страна; они здесь и слухом не слыхивали о нужниках, и нам пришлось заказать пару полевых клозетов из Англии, аборигены взирают на них в священном трепете. Они здесь срут, где приспичит, только бы не в доме, и мистраль задувает им в задницы.»
В то же время, волки в «Диком Поле» испражняюся где хотят и когда хотят, и это обстоятельство — в примитивно-магической системе мышления — не могло не иметь значимого характера. Волк/пес нечист по определению, и вести он себя должен — в своей магически-территориальной привязанности — соответственно. Кстати, вероятнее всего, на том же основании держится и сугубая значимость корня blood для англоязычной традиции Ключевое кодовое определение bloody (букв. — «кровавый», «окровавленный»), выступающее в роли обсценного смыслового модификатора, прямо указывает не только на нечистоту объекта, но и на причины этой нечистоты. Окровавленный — значит, убийца, не прошедший ритуала очищения, не просто волк, но волк, на котором свежая кровь. Не вижу смысла подробно останавливаться на аргументации этого положения, приведу только пару весьма показательных, на мой взгляд, примеров. Одним из формульных и наиболее частотных «кодовых» оскорблений является bloody bastard (букв. — «окровавленный ублюдок»), по частоте употребления и «силе» равное традиционному общеевропейскому son of a bitch («сукин сын»); о человеке, пойманном на месте преступления, говорят caught red handed (т.е. буквально — «пойман с красными (окровавленными) руками»), что с «магистической» точки зрения означает непосредственный переход человека в «волчий», преступный статус без необходимости каких бы то ни было дальнейших доказательств его «неправильности», «не-человечности», или, если переводить на современный юридический язык — его вины.
Однако, есть и еще одно возможное объяснение — впрочем, не отрицающее первого и никак ему не противоречащее. Дело в том, что для большинства юношеских воинских сообществ доказано существование гомосексуальных практик, в ряде случаев даже возведенных в ранг инициационного ритуала. Гомосексуализм, более или менее жестко табуированный (или просто подлежащий осмеянию в случае чрезмерной откровенности проявлений) в зависимости от конкретной национальной культуры в пределах «нормальной», «человеческой» зоны, относился, очевидно, к числу «вывернутых наизнанку» поведенческих норм «Дикого Поля». Напомню, что у древних греков, у которых в общем-то гомосексуальные связи между равными по возрасту взрослыми мужчинами не поощрялись, любовь к мальчикам и юношам считалась своего рода маргинальной нормой и давала повод для бесчисленных шуток и провокаций. Мало того, активный и агрессивный любовник-гомосексуалист по-гречески назывался λύκος, то есть «волк» . А находившееся в Афинах гимнастическое заведение с храмом Аполлона Ликейского (т.е. «волчьего») так и называлось, Λύκειον, «волчарня» .
Итак, если мы «переведем» ключевую матерную фразу с прокреативного кода на копрологический, то получим также сугубо «волчью» магически значимую ситуацию (своего рода «буфером» могут служить лично оппоненту адресованные оскорбления вроде польского peis cie jebal («пес тебя ебал»)). Оппоненту вменяется в вину точно такое же «нечеловеческое» происхождение, с той разницей, что он появился на свет не из того отверстия, из которого появляются люди, а через жопу (каковая фраза в современном русском языке имеет весьма широкий спектр применения — практически к любому действию, осуществляемому не так, как его осуществлять положено). Соответствующих примеров из разных индоевропейских языков можно привести множество. Процитирую В.И. Жельвиса, никак, правда, не откомментировавшего сей во всех отношениях примечательный пример: «В армянской традиции существует инвектива, означающая: «Ты вышел из ануса собаки!»». Русское сучий выпердыш или сучий потрох, английское fart или fartface, аналогичные немецкие и французские фразеологизмы имеют, на мой взгляд, ту же природу. То же относится и к украинско-белорусской по происхождению инвективе говнюк (то есть, буквально, «сын говна», «говнорожденный»). В этом контексте стандартные кодовые модификаторы типа сраный, говенный, вонючий и т.д. приобретают совершенно иной исходный смысл.
Здесь же имеет смысл упомянуть и об инвективах, связанных с обвинением оппонента в пассивном гомосексуализме — как о намеренном речевом (магическом) понижении его статуса. Тем более что в отечественной инвективной культуре — в отличие от культуры, скажем, французской — они занимают традиционно значимое место в связи с крайне отрицательным, обставленным рядом строгих табу, отношением к опущенным. Общая для обсценных речевых практик перекодировка исходных языковых понятий здесь может быть весьма наглядно проиллюстрирована откровенным (так и просится — сознательным!) ритмическим искажением ключевого слова: пúдор из педераст. Перечисленные выше определения могут быть истолкованы также и в этом смысле, что и происходит зачастую в речевой практике, особенно в составе устойчивых инвективных конструкций (напр. ты, пизда сраная — метонимия, отсылающая к «копулятивным» функциям ануса оппонента). Небезынтересно было бы прояснить в этой связи также и возможные «магические» корни соответствующей инвективы козел — в свете, хотя бы, известной ритуальной практики, связанной с «козлом отпущения». Если более или менее аналогичный по смыслу термин петух (от пидор) имеет, на мой взгляд, относительно недавнее и четко связанное с блатной речевой средой происхождение, то с козлом — особенно, если учесть наличие подобного по смысловому полю оскорбления в иных языковых культурах — дела, по моему, обстоят отнюдь не так просто.