Русский Мисопогон. Петр I, брадобритие и десять миллионов «московитов» — страница 38 из 94

[493]. Но в том же 1705 г. стольник Наумов отошел в мир иной: в боярском списке была оставлена новая запись: «Умре»[494]. Была ли смерть этого стольника в 1705 г. как-то связана с тем эмоциональным потрясением, которое он, несомненно, перенес во время публичной порки за брадоношение, вряд ли удастся точно установить. Но резкие действия Петра I в отношении Наумова, так же как и его устное распоряжение о том, чтобы впредь никто небритым являться на смотр не дерзал под угрозой царского гнева, свидетельствующее о высшей степени раздражения государя, позволяют считать, что таких смельчаков, каким был Наумов, все же было немало.

Эти два случая хорошо показывают, как непросто было сопротивляться воле Петра людям из его ближайшего окружения. Конечно, подобные мучения испытывал далеко не каждый царедворец. Как мы уже знаем, в придворной среде никогда не было согласия в отношении брадобрития, а в эпоху царя Федора Алексеевича и царевны Софьи брадобритие и вовсе считалось нормальным явлением (см. п. 14 в этой книге). Но, несомненно, среди царедворцев имелось немало и таких, которые, подобно боярину князю Хованскому, были глубоко убеждены в греховности брадобрития, а некоторые по-прежнему считали, что это вопрос «духовный», а значит, здесь следует сохранять послушание Церкви. Большинство из них было вынуждено вопреки убеждениям подчиниться, как это сделал князь Хованский. Британский дипломат Чарлз Уитворт, имевший возможность в начале 1705 г. оценить результаты действий Петра, сообщал в Лондон: «Во всем городе, сколько я вижу, все значительные лица показываются не иначе, как в немецком платье. Самое трудное было убедить их сбрить длинные бороды, которые у большей части дворянства были обриты в присутствии царя, чем отнята была возможность к сопротивлению»[495]. Уитворт открывает новую грань царского брадобрития: лишая царедворцев бород собственной рукой, царь «отнимал у них возможность к сопротивлению». Действительно, в ситуации, когда сам государь отрезает у тебя бороду, сопротивляться было невозможно, а продолжение брадоношения означало бы демонстрацию сопротивления царской власти (как в случае с Наумовым).

Отсутствие возможности открытого сопротивления принуждало приближенных к Петру I людей искать другие способы выхода из того сложнейшего экзистенциального тупика, в котором они оказались. Английский инженер Джон Перри, с 1698 г. находившийся на русской службе, а в начале 1702 г. отправленный для наблюдения за строительством кораблей в Воронеж, видел собственными глазами, как русские бородачи-плотники, в феврале 1703 г. ожидавшие приезда на верфь государя, были вынуждены расстаться со своими длинными бородами:

Около этого времени царь приехал в Воронеж, где я тогда находился на службе, и многие из моих работников, носившие всю свою жизнь бороды, были обязаны расстаться с ними; в том числе один из первых, которого я встретил возвращающимся от цирюльника, был старый русский плотник, бывший со мною в Камышинке, отлично работавший топором, и которого я всегда особенно любил. Я слегка пошутил над ним по этому случаю, уверяя его, что он стал молодым человеком, и спрашивал его, что он сделал со своей бородой? На это он сунул руку за пазуху и, вытащив бороду, показал мне ее и сказал, что когда придет домой, то спрячет ее, чтобы впоследствии положили ее с ним в гроб и похоронили вместе с ним, для того чтобы, явившись на тот свет, он мог дать отчет о ней св. Николаю. Он прибавил, что все его братья (подразумевая под этим товарищей работников), которых в этот день тоже выбрили, как его, также об этом позаботились[496].

Скорее всего, подобную изобретательность проявляли не только русские плотники, которым приходилось часто бывать на глазах государя. В кабинете Ивана Александровича Нарышкина (1761–1841) хранилась передававшаяся из поколения в поколение семейная реликвия – шкатулка, в которой на шелковой вышитой крестом подушке покоилась длинная седая борода. Семейное предание связывало происхождение этого талисмана с родной бабкой Ивана Александровича – Анастасией Александровной Нарышкиной (урожд. Милославской; 1700–1773), которая якобы получила эту бороду из рук глубоко почитаемого ею старца Тимофея Архиповича, чудесно явившегося ей во время молитвы[497]. Но, вероятнее всего, борода принадлежала кому-то из ее родственников из числа царедворцев и предназначалась для положения во гроб при захоронении. Но по какой-то причине борода не была использована по назначению и, превратившись в семейный талисман, постепенно обросла легендами.

Обрисованные выше практики открытого и «тихого» сопротивления, разумеется, сопровождались разговорами на грани государственного преступления[498]. Все это создавало настроение скрытого неодобрения и враждебности по отношению к царю и его действиям, которого Петр I, конечно, не мог не ощущать. Важно отметить, что царедворцы (служилые люди, носители «московских чинов») в начале XVIII в. (так же как и в XVI–XVII вв.) составляли главный (если не единственный) административный ресурс государя. Именно от этих людей зависело исполнение царских указов на местах. Петр не мог не понимать, что всеобщий указ о брадобритии не будет иметь никакого эффекта, пока к брадобритию не приучились царедворцы – люди, которые должны будут претворять его в жизнь и следить за его исполнением. Возможно, именно поэтому царь и не торопился с обнародованием уже разработанного осенью 1698 г. указа (см. п. 20), ограничиваясь шутовскими брадобритиями и персональными устными распоряжениями. Но, видимо, дело было не только в этом.

22. «…Итить в Преображенское царя обличать»

В один июльский день 1699 г. архимандриту московского Знаменского монастыря Иоасафу случилось присутствовать на погребении посадского человека в Зарядье, в приходе Церкви Зачатия Анны, что в Углу. Во время печальной церемонии он встретил группу собиравших милостыню и что-то проповедовавших юродивых во власяницах, а иных и в веригах. Главным из них был Ивашка Нагой – известный и широко почитаемый юродивый, который имел репутацию блаженного святого[499]. Видимо, его почитал и сам архимандрит Иоасаф: он ранее позволил юродивому жить и кормиться в его монастыре. Архимандрит распорядился всех юродивых схватить, отвести в Знаменский монастырь, где посадить на цепь до своего возвращения.

Вернувшись в монастырь, архимандрит приказал привести Ивашку в свою келью, чтобы провести с ним разъяснительную беседу. Иоасаф в своей «сказке», в которой пересказал их разговор, пояснил, что «он, Ивашко, безмолствовал и ни с кем не говорил при многих людех», – поэтому он и беседовал с ним без свидетелей. Оставшись с юродивым наедине, архимандрит стал его обличать в том, что он, имея кров и прокормление в его монастыре, ходит «по рядам и по погребениям», что-то проповедует и тем вводит православных в соблазн. На упреки в попрошайничестве Ивашка отвечал: «В том де вины нет, а дают де мне ради моей святости, и в том де мне будет мзда от Бога, что я, брав, и роздаю нищим же, а иному бы и не дали». Что же касается того, что он, ничего не боясь, говорит в народе правду, на это Нагой, видимо, отвечал: на то он и юродивый, чтобы так делать[500].

Но дальше Нагой произнес фразу, которая сразу перевела их разговор в опасную политическую плоскость: «И я де хочю и не то де делать: итить в Преображенское – царя обличать, что бороды бреет[501], и с немцами водитца, и вера стала немецкая».

Если верить «сказке» архимандрита, услышав такие слова, он принялся ругать юродивого: «Проклятой Ивашко, в своем ли ты уме?! Такие речи говоришь!» Потом архимандрит стал отговаривать своего подопечного от этой затеи: «Государя нет на Москве: изволил итить в Азов и ныне в Азове».

Но юродивый настаивал на своем: он знает, что царя сейчас нет, но он вот-вот вернется: «будет де скоро к Москве послов немецких встречать». На вопрос, откуда он это знает, Ивашка пояснил: так «в народе говорят». Как только государь вернется, Нагой намеревался «итить в Преображенское царя обличать» за брадобритие и отступление от православия. Брадобритие – страшная ересь, отступление от веры, так как, лишаясь бороды, человек лишается Образа Божия. И за все это царя должен обличать патриарх, но он почему-то этого не делает. Видно, патриарх уже сам истратил Образ Божий. Приблизительно так размышлял вслух юродивый[502].

Такими речами Нагой окончательно вывел из себя архимандрита: «Проклятой сатана, нагой бес! Что ты видел?» Сам ты неграмотный, ничего не знаешь, а смеешь богословствовать, да еще говорить такие речи о патриархе! «Или от ума отошел? У нас святейший патриарх – глава и Образ Божий носит на себе». И государь у нас православный, «а никакова соблазну от него, государя, не слыхал».

В ответ на эту ругань рассердился и Нагой: теперь он принялся откровенно обличать и патриарха, и церковные власти, в том числе и самого архимандрита, за конформизм по отношению к отступничеству от истинной веры со стороны самого государя, о котором все хорошо знают, но делают вид, что ничего не происходит: «А какой де он патриарх? Живет ис куска – пить бы ему да есть, да бережет де мантию да клабука белова, затем де он и не обличает. А вы де власти все накупные».

После этой беседы, перешедшей все границы допустимого, архимандрит велел Нагого посадить под караул, а сам тотчас поспешил в Патриаршие палаты в Кремле, где был принят Адрианом, которому обо всем этом рассказал. Патриарх, так же как и архимандрит, отнесся к делу очень серьезно: он приказал «ево, Ивашку, держать в крепи до пришествия великого государя».