Русский модернизм и его наследие: Коллективная монография в честь 70-летия Н. А. Богомолова — страница 113 из 141

В молодости Надежда Городецкая жила в Гатчине, о которой оставила интересные мемуары. В Париже она активно посещала собрания Франко-русской студии, где и общалась с Д. Кнутом[1449]. Городецкая – автор многочисленных рассказов и очерков и романа «Несквозная нить». Ей также принадлежат интересные литературные портреты писателей русского зарубежья: А. Куприна, А. Ремизова, М. Алданова, Б. Зайцева, В. Ходасевича, И. Шмелева, Н. Тэффи, М. Цветаевой, И. Бунина. Она переписывалась с Н. Бердяевым, С. Маковским, В. Кирпотиным.


Д. Кнут. Парижские ночи (1932) с инскриптом автора


Любопытно, что в очерках «Русская женщина в Париже» Городецкая описывает работу русских портних, модельеров, держателей ателье, и именно в эти годы у Довида Кнута была мастерская по раскраске материй[1450].

Итак, я завершаю эту короткую прогулку по моим книжным полкам с горьким сожалением о всех не купленных и не найденных мной книгах.

Павел Глушаков (Рига), Инна Ростовцева (Москва)НЕОПУБЛИКОВАННОЕ ПИСЬМО В. М. ВАСИЛЕНКО

Я, увидевший Ад,

шедший за Дантом вслед,

жизнь полюбил во сто крат,

и это – на склоне лет![1451]

Виктор Михайлович Василенко (1905–1991) – замечательный русский поэт и историк народного искусства. Драматическая его судьба, включавшая плодотворную научную деятельность (он доктор искусствоведения, профессор Московского университета, автор монографий, не утративших своего значения и сегодня[1452]), работу по сохранению народного прикладного искусства, на девять лет (1948–1956) была прервана заключением в лагерях (он стал узником так называемого Абезьлага[1453]). Сборники Василенко-поэта были изданы только в 1980‐е годы[1454] и, по большому счету, до сих пор не получили серьезной оценки и критического разбора. Тем ценнее те документальные свидетельства, которые оставил сам поэт.

Публикуемое письмо В. М. Василенко к критику Инне Ивановне Ростовцевой представляет собой краткий очерк жизни и творчества. Ценность этого письма не только в фактологии (представляющей несомненный интерес для будущего биографа поэта), но и в оценках своего творчества, а также в характеристиках других поэтов, оказавших, по мнению Василенко, влияние на его лирику.

Письмо печатается по подлиннику (машинопись с авторской правкой шариковой ручкой), хранящемуся в личном архиве И. И. Ростовцевой в Москве.

В. М. Василенко – И. И. Ростовцевой
11 марта 1988 года
Глубокоуважаемая Инна Ивановна!

Пишу после нашего разговора по телефону. Я очень рад, что могу послать Вам две мои небольшие скромные книжки[1455]. Я всю жизнь писал стихи и никогда не рассчитывал, что многие мои стихотворения увидят свет. Я до сих пор не очень уверен, что могу считать себя подлинным поэтом. Знаю лишь одно – я всю жизнь истово, бескорыстно служил поэзии, любил ее, и она шла через всю мою жизнь. Она спасла меня в Инте, на Печоре и на Воркуте. Я там пробыл в очень тяжелых условиях 10 лет, и свет увидел, вернулся к свободе только в 1956 году. Я стал вновь читать лекции в Московском Университете имени М. Ломоносова, где я работал с 1942 года на Историческом факультете, читая лекции по истории народного и декоративно-крестьянского искусства и декоративно-промышленного – диапазон с древних славян до наших дней. Мои основные книги: «Русское прикладное искусство. Истоки становления. С I века до н. э. и с I века н. э. до середины XIII в.». Москва, 1977, издательство «Искусство» и «Народное искусство с X по XX века. Избранные труды». Москва, издательство «Советский художник», 1974 (Серия искусствознания) и другие работы.

В «Советском писателе» вышли мои «Облака», где собраны стихи с 1937 по 1983 годы (но фактически с 1948): «Протопоп Аввакум». Из 37 г. «Лес возле Гуниба». В нем Вы сразу увидите большое благотворное влияние Н. Заболоцкого. Также близки к нему очень и многие мои стихи, что я писал потом (наверное, что-то есть в моих «Стенаниях фавна»[1456], посмотрите их, они всем нравятся), и в стихах многих из «Птицы Солнца», например, в первом: «На лугу», «Птица солнца», «Птица», и вообще, Заболоцкий, как и М. Волошин, и А. Ахматова[1457], проходят через всю мою жизнь. Я их чту память благоговейно и мысленно стою перед ними на коленях. Все хорошее, что имею я – от них. Они многому научили меня. К ним, конечно, примыкают Н. Гумилев, А. Тарковский, Д. Самойлов и многие другие. Но в основе лежит моя любовь к поэтам Пушкинской и Лермонтовской поры: они тоже «взяли меня в плен» еще юношей, и Баратынский, и Языков, и Веневитинов, и Дельвиг, Растопчина[1458], К. Павлова тоже прошли через мою жизнь. Я люблю (как и Заболоцкий) очень поэтов XVIII века, близок мне во многом В. Хлебников (далек, хотя я его чту как большое явление, Маяковский; то же могу сказать и о поэтах Евг. Евтушенко, А. Вознесенском, Б. Ахмадулиной, Р. Рождественском – это не мои поэты. Я не с ними). А Заболоцкий, А. Ахматова и М. Волошин были всегда для меня путевыми огнями, у них я учился точности и крепости, весомости слова. Я желал (не знаю, как получилось) строгой художественной, почти порою чеканной, формы; я не люблю длинных и многословных (поэтому мне далека Ахмадулина и т. д.). Я всегда помню завет А. Блока (мне его раза два повторяла А. А. Ахматова), что стихи не должны быть (лирика) длинными. Так я и работал. Я очень много, Инна Ивановна, работаю над стихами, иногда по годам. Так над «Стенаниями фавна» я работал около четырех лет; то же со многими другими. Я пишу стихи сразу, а потом уже начинается длительная над ними работа. Тружусь над каждым словом. Я не выношу неряшливости. В своих стихах я достаточно (может быть, это моя слабость) отвлечен. Вы не найдете в моих вещах прямого отражения действительности, я живу в мире мною созданных образов природы: у меня мой «Кавказ», мой «Крым» и мой «Север». Я его изобразил таким, каким я его видел во время моей тяжкой жизни в Заполярье, где я боролся за жизнь. Муза помогала мне, она приходила ко мне, садилась около меня на нары, и я писал. Я был потом поражен словами А. А. Ахматовой, которой я рассказал об этом, которая внимательно посмотрела на меня и сказала: «Муза действительно существует, она есть на самом деле. Е. Баратынский раз неуважительно сказал о ней, помните: „Не обольщен я музою моею, – красавицей ее не назовут!“. Женщины, а муза женщина, такого не прощают. Баратынскому это обошлось дорого. Вот и к Вам она приходила и спасала Вас, ограждала в той жестокой жизни». А. А. Ахматовой нравились мои «Северные» верлибры, в них и только в них, вероятно, но негативно проступает образ моей эпохи! Так что действительность в чем-то в моих стихах есть. Но это мне стоило десяти лет и потери здоровья. Я никогда не мечтал и не думал, что у меня будут напечатаны мои стихи. Я просто даже не считал это возможным и то, что выйдут довольно быстро, друг почти за другом мои две книжки. А. А. Ахматова ценила мои также сонеты; они же нравились Марии Сергеевне Петровых[1459]. Я ей показывал часто потом мои стихи. Она любила их читать и подарила мне свою, увы, тогда единственную книжку, «Дальнее дерево», изданную в Армении. Там была надпись: «Виктору Михайловичу Василенко истинному поэту». Но, увы, эта книжка у меня пропала. Я имел неосторожность принести ее, когда печатали мои стихи, в издательство «Советский писатель», дать ее там, и она не вернулась. В моей «Птице солнца» есть стихи, которые посвящены моему предку (по линии матери, мы из его рода, у него детей не было) Григорию Сав. Сковороде, – на стр. 179[1460]. М. С. Петровых эта вещь очень нравилась, и она исправила в ней 3-ю строку во 2‐й строфе: чуть коснулась ее пером и все стихотворение засияло необъяснимым светом (а было «еще лежит тетрадь Сковороды»). Я потом уже, после ее кончины, решил посвятить ее памяти эту вещь. Я очень тоже во многом обязан ей. А. Ахматова, М. Петровых прошли частью, но сильно и полно через мою жизнь, и встречи с ними были для меня необычайным счастьем. Ведь я, Инна Ивановна, никогда не был связан или близок с поэтами и писателями, я шел очень одиноко по жизни, и потому встречи мои с А. Ахматовой и М. Петровых были для меня счастьем, чудом, подаренным мне! Простите, что так много пишу об этом, но для меня это было, может быть, важнейшим событием.

Простите, что утруждаю моими длинными строками. Но мне бы хотелось, чтобы Вы больше знали о том, как пришел я к поэзии, как жил как поэт. В лагерях я создавал стихи, запоминая их, затверживал, идя на работу, повторяя их в тундре. У нас отнимали бумагу и карандаши, находя, наказывали. Мои товарищи часто обращали на меня внимание и говорили: «Что ты бормочешь! О чем и зачем?» А это я запоминал мои стихи. А перенес я их на бумагу только в 1953 году, когда стало это возможным. Мы были в Заполярных политических лагерях, очень жестоких, полукаторжных. У нас были на спинах нашивки с номерами. Я был помечен номером Р-218. Каждая буква была в лагерях нашей группы (было 9 лагерей и в каждом от 3100 до 3200 человек, интеллигенции немного, по 50, чуть больше иногда человек. Основные политзаключенные были крестьяне, рабочие, среднего типа советские служащие). Там и были со мной в лагере Н. Н. Пунин, потом поэты (он стал моим другом) С. Дм. Спасский, Сам. Галкин. И профессор Сорбонны, брат балерины Карсавиной, – о нем теперь стали упоминать, – очень видный богослов, друг Ром. Роллана, Марселя Пруста, Анри Матисса и Леже, проживший часть своей жизни в эмиграции, – Лев Платонович Карсавин. Он был очень дружен с Пуниным. Они были уже очень старенькие, больные, и даже там их поэтому не брали на работу. Они жили в особом бараке для престарелых инвалидов и часто приходили к нам после работ. Эти посещения и беседы с ними очень поддерживали меня. Царство им Небесное! Лев. Плат. Карсавин был очень глубоко верующим, но не ортодоксально. Умирая, он сказал: «До свиданья, не говорю, прощайте! Иду туда, о чем я много писал, и посмотрю, насколько я был справедлив». Он был прекрасный, очень милый человек. Он знал более 30 языков, из них латынь, древнегреческий, еврейский. Легко читал наизусть Овидия, Горация, Алкея, Сафо и Эврипида, которых очень любил. Они (он и Пунин) очень чтили Ин. Анненского и часто мне читали оба его стихи. Я тоже многим обязан Анненскому. Анна Ахматова мне раз сказала: «Вы неоакмеист». Но ведь в каком-то плане, в чем-то, но глубоко по-своему, продолжал некоторые особенности акмеизма (но, конечно, не пышно-декоративного – гумилевского, хотя, мне кажется, у Заболоцкого есть перекличка с поздними стихами несчастного казненного