Русский модернизм и его наследие: Коллективная монография в честь 70-летия Н. А. Богомолова — страница 128 из 141

не имеют выхода на страницы „Континента“, – о чем, собственно, и спор наш во всех письмах: нет там русского настроения, духа, истории, поисков будущего. А это сейчас чрезвычайно принципиально и актуально, поскольку все направление западных критиков и их помощников (Синявского, Янова, Эткинда, Симеса, Рабата, Шрагина и многих, многих): более или менее тактично вызволить коммунизм из говна и затолкать туда Россию. Именно оттого, что Вы за 20 номеров не продвинулись тут, я и вынужден: любя Вас, сторониться „Континента“ (в первых номерах я Вам пособлял)»[1539].

Отвечая Солженицыну, Максимов просил о реальной поддержке:

Вот уже шестой год я тщетно взываю о помощи к национально мыслящей русской интеллигенции, а в ответ получаю только советы по поводу того, как делать журнал и каким он должен быть, или перепечатки с профессорского плеча господ красновых [имеется в виду публикация в № 3, 1978 «Континента» статьи Вл. Краснова «Русский склад ума или западное состояние умов?» – Е. С.]: на, мол, тебе Боже, что нам уже не гоже! А ведь положение мое становится день ото дня все невыносимее, так помогите же! <…> Именно потому, что я русский, именно потому, что Россия моя любовь и боль, именно потому, что не изменяю этой любви ни в чем и никогда, я всего за один свой день на Западе испытываю на себе столько злобы и ненависти, сколько не испытал за сорок три года жизни у себя на родине, даже с учетом моей, далеко не сладкой биографии[1540].

Какие бы претензии ни предъявлял Солженицын, «Континент» под руководством Максимова, безусловно, состоялся как наиболее профессиональное и авторитетное издание третьей эмиграции. Вплоть до 1992 года он регулярно, раз в квартал, выходил в Париже и стал делом всей жизни Максимова. Вместе с тем и маленький частный журнал «Синтаксис» сыграл очень важную роль и вошел в историю русской культуры ХХ века. Сегодня очевидно, что полемика между изданиями, раскол в писательской среде свидетельствовали о насыщенной литературной и политической жизни третьей русской эмиграции.

Однако эта полемика, к сожалению, не раз переходила на личности. В частности, Максимов поддерживал обвинения в адрес супругов Синявских о сотрудничестве с КГБ, основанные на домыслах и слухах. Циркулирование таких слухов усилилось в эмигрантской среде в связи с появлением в израильском журнале «22» (1986. № 48) воспоминаний С. Хмельницкого «Из чрева китова». Даже в момент переезда «Континента» в Россию Максимов (передавая журнал Игорю Виноградову) в последнем номере, подписанном им как редактором (1992. № 71), вновь выступил с обвинениями в адрес Синявского и перепечатал текст Хмельницкого – теперь уже специально для российского читателя. Однако вскоре ему пришлось публично извиняться.

В № 34 (1994) «Синтаксиса» было опубликовано «Заявление для печати» Максимова: в связи с открывшимся доступом к архивным материалам Лубянки он просил прощения за то, что подозревал Синявских «в вольных или невольных связях с КГБ» и публично высказывал такие подозрения.

Примирению предшествовала еще одна веская причина: супруги Синявские и Максимов, как известно, резко отрицательно отнеслись к обстрелу Верховного совета в Москве 3–4 октября 1993 года, не приняли официальной версии событий и позиции, занятой Б. Н. Ельциным. В «Независимой газете» от 16 октября 1993 года П. Егидес, В. Максимов и А. Синявский выступили со статьей «Под сень надежную закона…», пафос которой в тот исторический момент либерально-демократическая общественность совсем не разделяла. Синявский и Максимов вновь оказались диссидентами и оставались ими теперь уже до конца своих дней.

Елизавета Шарыгина (Москва)ИСТОРИЯ ОДНОЙ МИСТИФИКАЦИИ

Бытование литературной эпиграммы часто сопровождается «нештатными» ситуациями. То и дело происходят недоразумения с авторством, анонимные миниатюры приписываются известным поэтам, а авторские живут в устной передаче в качестве «безымянных». Возникают разночтения по поводу адресатов эпиграмм. Сами тексты их подвергаются различным трансформациям и искажениям. А нередко эпиграмма остается в рукописи и становится неизвестной литературному миру до тех пор, пока ее не извлечет оттуда дотошный архивист.

За эпиграммой часто стоит какая-то история, интересная не менее, чем самый текст малого стихотворного произведения. Эпиграммы неоднократно оказывались в центре исследовательского внимания Н. А. Богомолова[1541], всякий раз становясь важным историко-литературным материалом.

В нашей заметке пойдет об одном эпиграмматическом эксперименте Леона Робеля (Léon Robel, 1928–2020). Поэт, переводчик, филолог, посвятивший свою жизнь изучению русской новаторской поэзии и презентации ее во франкоязычном пространстве. Переводил Семена Кирсанова, Андрея Вознесенского, Владимира Бурича, Олжаса Сулейменова, Ольгу Седакову, а главным героем его трудов стал Геннадий Айги, о котором он выпустил в 1993 году книгу на французском языке; затем, в 2001 году, вышло дополненное русскоязычное издание в переводе Ольги Северской.

В 2003 году во Франции вышла составленная Домиником Бюссе (Dominique Buisset) антология «D’Estoc & d’intaille. L’Épigramme. Essai de lecture & d’anthologie». Русский раздел («Trésor d’épigrammes russes») составлен и переведен Л. Робелем.

Антология, массивный, альбомного формата, фолиант в 500 страниц, задумана как довольно амбициозный проект: сам подход к жанру сочетает академичность и задачу не столько объяснить, что такое эпиграмма, сколько – показать жанр во всем его разнообразии и загадочности. Здесь нашлось место игре, мистификации. Границы жанра трактуются достаточно широко, строгое определение эпиграммы заменяется перечислением ее свойств: краткость, наличие пуанта, вариативность.

Разделенные по историческому и географическому принципу тексты эпиграмм предваряет объемное эссе, посвященное истории жанра. Далее следуют несколько тематических подборок «Темы и вариации», в которых показано, как одни и те же сюжеты варьируются в античных и французских эпиграммах. Большой раздел посвящен истории французской эпиграммы. Среди современных авторов – Л. Робель (таким образом, он оказывается не только составителем и переводчиком, но и эпиграмматистом).

Наконец, настает очередь «иностранных поэтов». Здесь составитель антологии явно не стремился к строгости: так, английская эпиграмма представлена всего несколькими примерами. А вот русская часть занимает 22 страницы.

Л. Робелю удалось не только подобрать подходящие образцы жанра, представить адекватные переводы, но и показать образ русской эпиграммы, в которой следование античной, французской традициям всегда сочеталось с оригинальностью. Разнообразие тем и видов характерно для всей истории русской эпиграммы.

В подборке представлены эпиграмматисты разных эпох: от Симеона Полоцкого – до Владимира Маяковского. Главным автором признан А. С. Пушкин: все его предшественники представлены одним-двумя текстами (его учитель В. А. Жуковский – тремя), но пушкинских эпиграмм – четыре[1542]. Среди выбранных составителем авторов – А. П. Сумароков, В. И. Майков, И. С. Барков, М. М. Херасков, Д. И. Фонвизин, В. В. Капнист, К. Ф. Рылеев, П. А. Вяземский, Ф. И. Тютчев, М. Ю. Лермонтов, К. Прутков, Н. Ф. Щербина, Н. П. Огарев. Среди представленных тем – литературная полемика («Хоть теперь ты ex-писатель…» Щербины), политическая жизнь («Не богу ты служил и не России…» Тютчева), литературная политика («Однажды ГПУ пришло к Эзопу…» Эрдмана).

Как переводчик Л. Робель демонстрировал предельную тщательность и артистизм в точной передаче русских текстов. Так, ему удается остроумно передать самый знаменитый в русской эпиграмматике пуант – пушкинские строки «Необходимость самовластья / И прелести кнута»: «La nécessité de l’autocratie / Et les charmes du knout»[1543]. Использовав во французском переводе пришедшее из русского слово «knout», переводчик как будто напоминает читателям, что и в начале XIX века очарованность «самовластьем» остается отнюдь не только проблемой Карамзина[1544].

ХХ век представлен в разделе эпиграммами А. А. Ахматовой, В. В. Маяковского, Н. Р. Эрдмана, В. П. Бурича. Необычно присутствие Велимира Хлебникова. Стихотворения «Закон качелей велит…», «Участок – великая вещь!..» в российские антологии эпиграмм не включались. Очевидно, это дань французскому широкому пониманию жанра.

Интересно, что некоторые из включенных в раздел эпиграмм – переводы с французского. Таким образом история этих текстов оказывается «закольцованной». К примеру, переводными являются все эпиграммы Жуковского. «Сей камень над моей возлюбленной женой!..» – перевод двустишия Жака Дюлорана (1583–1650) «Ci-git ma femme: ah! qu’elle est bien / Pour son repos et pour le mien». Л. Робель точно следует именно тексту Жуковского: он тоже рифмует «женой – покой» («epouse – repose»). «Эпитафия лирическому поэту» – перевод эпиграммы Ж.-Б. Руссо «Ci-git l’auteur d’un gros livre…». Пожалуй, это единственный случай в подборке, когда перевод не совсем точен – Робель возвращается к обобщенности источника («некий Памфил» или «auteur»), оставляя в стороне действительно сложную для передачи, отсылающую к литературной полемике начала XIX века деталь: «без толку од певец».

В переводе пушкинской эпиграммы «Покойник Клит в раю не будет…» автор возвращает целые фрагменты из первоисточника: «Dieu veuille oublier ses péchés / Comme en ce monde on les oublie» (Алексис Пирон) – «Пусть Бог дела его забудет, / Как свет забыл его стихи!» (Пушкин) – «Dieu veuille oublier ce maudit, / Comme nous oublions ses vers» (пер. Л. Робеля).

Переводы Л. Робеля отличает удивительная органичность, что отмечено Е. Г. Эткиндом. В статье «Метапереводы Пушкина» он пишет о своем впечатлении от переведенных Робелем пушкинских элегий: