голос» (144; «новый» голос А. Радловой вообще лейтмотив статьи Кузмина);
Юркун: «подлинные творческие слова не только не были чужды, но прозвучали большой радостью; с благодарностью и трепетом внимать Вам» – Кузмин: «о „Кораблях“, которые привезут волнение и подлинный трепет и чистую радость» (144);
Юркун: «не растеряли сами своей души» – Кузмин: «внутренних достижениях живой и глубокой души» (144).
Такое единодушие в отношении к А. Радловой и ее стихам, как и во многих других случаях, – следствие уже не раз отмечавшихся общих литературных и человеческих симпатий Кузмина и Юркуна. Впрочем, и после смерти Кузмина Юркун чувствовал глубокую связь с А. Радловой, что видно из его писем к ней 1936 года[204].
Знакомство Юркуна и Кузмина с Э. Голлербахом произошло, скорее всего, в первые послереволюционные годы[205].
В июне 1919 года М. Кузмин оставил в одном из альбомов Э. Голлербаха, помеченном владельцем как «№ 2», такую запись:
Запись Кузмина попала, так сказать, в «розановский контекст» у Голлербаха. Начиная этот свой альбом, он вклеил на первом листе письмо к нему В. В. Розанова, сопроводив по правому краю примечанием:
Отрывок из письма Василия Васильевича Розанова
(письмо XXIII-е, 8 августа 1918 г., из Сергиева Посада)
___________________________
р. 20 апреля (2 мая н. ст.) 1856 г., + 23 янв. (5 февр.) 1919 г. в среду, в ½ 1 ч. дня.
Письмо Розанова – про книгу Голлербаха о нем[207]. «Как я благодарен Вам за конкретизм»[208], – так оно начинается. И далее Розанов отмечает оригинальный для подобного жанра прием Голлербаха: «И – это Ваш дух, прелестный дух: сопровождать „стихами поэтов“. Как улучшился я и от Брюс<ова>, и от Верлена»[209].
На листе 7 оставила недатированную запись Любовь Мурахина-Аксенова, чьи воспоминания о Розанове напечатаны в книге Голлербаха.
Кажется возможным предположить, что Кузмин написал свой афоризм о справедливости[210], отчасти ориентируясь на предыдущие автографы, так или иначе связанные с Розановым[211].
Годом позже в альбом Голлербаха сделал запись Юркун:
Мгновения, мгновения! О чудовище, изуродованная ложью блядь. В тебе видят все без очков, без пенснэ и моноклей нагую задницу истины.
Многие прекрасные стремления, идеи, замыслы дробятся и развеваются пылью благодаря твоей лживости.
Немногие только могут противиться твоим грубо подмалеванным румянцам, сурьмилу и вздорной парфюмерии, и о сколь многие гибнут, доводя до полнейшаго праха и банкротства сокровища своего ума, гения и духа.
Из одного смешного желания побыть с тобою вместе, глотая пыль и пудру, отряхаемую с твоих юбок (и т. д.)
Юр. Юркун
лѣто 920 г.[212].
Запись выглядит как отрывок из какого-то более длинного текста. Появляется соблазн принять ее за фрагмент романа Юркуна «Туманный город» (или «Туман за решеткой»), считающегося на сегодняшний день утраченным[213]. Как известно, художник В. Милашевский «задался фантастической целью»: «восстановить осенью 1968 года, через сорок восемь лет, исчезнувший роман моего друга»[214]. Сочинение Милашевского – собственно, сам роман «Нелли» – перемежается вставками из жизни и дневников автора – «Псевдо-Юркуна». И в этой («авто»)биографической канве романа Милашевский пытался воссоздать именно атмосферу лета 1920 года – того периода, которым помечена и запись Юркуна в альбоме Голлербаха.
Еще одной задачей Милашевского было восстановление «общего духа»[215] романа Юркуна и времени его написания. Этот «дух» – в «предосудительном для русской литературы эротизме романа об американке Нелли»[216]. Возможно, не случайно Милашевский, восстанавливая роман, использует обсценное слово[217], необходимость которого в тексте трудно объяснить кроме как стремлением передать «общий дух» произведения Юркуна. Это же слово использовано и в цитированной записи Юркуна в альбоме Э. Голлербаха.
И еще одно соображение по поводу записи Юркуна. В «Псевдо-Юркуне» Милашевский пишет о начавшихся попытках Юркуна рисовать. Рисунки же его он характеризует в книге воспоминаний так:
Но Юрочка изображал не только в раю Адама и Еву в шляпке по моде 1910 или 1920‐х годов. Иногда он впадал в реализм, скандально-трактирный. Чувствовалась вся грязь жизни, и эта грязь возвышалась или облагораживалась его неуменьем рисовать <…> иначе на эти вещи было бы тяжело и неприятно смотреть. Это какие-то провинциальные танцульки у «Амелии», содержательницы веселых домов. Какие-то пышногрудые, увесистые девицы в костюмах матросов и брюках клеш. <…> Иногда в вихре вальса мелькают их формы острой ядовитости. Вдруг появится что-то готтентотское в их сложении[218].
Не исключено, что запись Юркуна можно рассматривать как комментарий к собственным картинам или к его замыслам рисовальщика.
В хронологически третьем из хранящихся в ОР РНБ альбомов Голлербаха[219] также представлены Юркун и Кузмин.
На обороте листа 29 наклеен выполненный карандашом на зеленоватой (похожей на обложку школьной тетради) бумаге шарж на Кузмина работы Городецкого, недатированный. Подпись (чьей рукой, не установлено, в новой орфографии):
М. Кузьмин [так! – Е. К.]
Шарж С. Городецкого.
В альбоме имеется автограф «Четвертого удара» из поэмы «Форель разбивает лед», вписанный зелеными чернилами и датированный 25 января 1929 года[220]. В последней, восьмой, строке первой строфы и в седьмой, предпоследней, строке второй строфы имеются разночтения с, так сказать, «каноническим» текстом[221]:
О, этот завтрак так похож
На оркестрованные дни,
Когда на каждый звук и мысль
Встает, любя, противовес:
Рожок с кларнетом говорит,
В объятьях арфы флейта спит,
Вещает траурный тромбон —
(Покойникам приятен он).
О, этот завтрак так похож
На ярмарочных близнецов:
Один живот, а сердца два,
Две головы, одна спина…
Родились так, что просто срам,
И тайна непонятна нам.
Буквально вырази «обмен» —
Базарный выйдет феномен[222].
Пунктуационный вариант восьмой строки в первой строфе – скобки – незначителен. Однако в качестве вставного предложения (взятого в скобки) фраза о покойниках приобретает вид/функцию как бы «реплики в сторону» для тех, кто понимает. А понимает тот, кому известен сон Кузмина о визите к нему в квартиру покойных Литовкина и Сапунова в ночь с 3 на 4 августа[223].
В седьмой строке второй строфы слово «обмен», так привлекающее комментаторов[224], взято в кавычки. То есть его можно, в свете варианта из альбома Голлербаха, истолковать как так называемое «чужое слово» и/или как термин: алхимический, гностический, вульгарно-материалистический etc.
Запись Юркуна выглядит так:
Это высказывание Юркуна можно прочесть как манифест или как провозглашение идеала/цели[226]. С другой стороны, эта словесная формула настолько общепринята и избита, настолько общее место, что уж не пародия ли она.
Тем не менее эта немодная к 1928 году жизнетворческая декларация для Юркуна «не пустой для сердца звук»: крестьянский сын Осип Иванович Юркунас был художником[227].
Дина Магомедова (Москва)КАРМЕН ДО «КАРМЕН»: ЗАМЕТКИ КОММЕНТАТОРАСЮЖЕТ «КАРМЕН» В КОНТЕКСТЕ АВТОБИОГРАФИЧЕСКОГО МИФА АЛЕКСАНДРА БЛОКА: ИСТОРИЯ ФОРМИРОВАНИЯ
В июле 1910 года Блок работает над стихотворением, которое во второй (1916) и третьей, последней (1921), редакциях «лирической трилогии» вошло в раздел «Арфы и скрипки»:
Где отдается в длинных залах
Безумных троек тихий лёт,
Где вина теплятся в бокалах, —
Там возникает хоровод.
Шурша, звеня, виясь, белея,
Идут по медленным кругам;
И скрипки, тая и слабея,
Сдаются бешеным смычкам.
Одна выходит прочь из круга,
Простерши руку в полумглу;
Избрав назначенного друга,
Цветок роняет на полу.
Не поднимай цветка: в нем сладость
Забвенья всех прошедших дней,