Русский модернизм и его наследие: Коллективная монография в честь 70-летия Н. А. Богомолова — страница 21 из 141

а Чулкова. – «Надежда Григорьевна дома?» Он возвел руки к волосам и сказал: – «Да… она… дома!» Чулков сказал, что он может быть застанет еще Козла в Москве и прибавил – «В тот момент как он (Козик) будет особенно нежен с Брюсовым, я приду и шпагой разделю их». Советую В.<ячеславу> поскорей «prendre le galop»[267] из Москвы. Поцелуй себя и Козика от меня. Пантера[268].

***

Сюжет несостоявшейся дуэли С. Шварсалона с М. Кузминым (15 октября 1912) и последовавшей публичной пощечины (5 декабря) был введен в научный оборот Н. А. Богомоловым, впервые процитировавшим запись в дневнике Кузмина от 16 апреля 1912 года, где излагалось предложение фиктивного брака от беременной В. К. Шварсалон[269]. Несмотря на то, что с тех пор эта история привлекала внимание исследователей[270], полностью исчерпанной ее считать преждевременно. Число документов, посвященных оценке поведения Кузмина, можно увеличить письмом М. М. Замятниной к Ивановым, посланным из Италии, куда она уехала, дабы устроить их будущую жизнь там на пьяцца дел Пополо:

Roma Вторник 29 окт. 1912 Софья Михайловна Рост.<овцева> уже уехала[271]. Пред отъездом она рассказала мне, что в Петерб.<урге> известно о положении дома. Оказывается, мы пригрели действительного предателя! Известно все благодаря Кузмину, вот подлец! Когда С. М. вернулась из Крыма – в Августе, ей со всех сторон и устно и по телефону торопились сообщить новость и до ее отъезда 2 сен.<тября> в литерат.<урном> Петерб.<урге> повсюду об Вас говорилось. Она предполагает, что к ее возвращению это уже уляжется, а к будущему году и совсем успокоится. Лучше других отнеслись Нестор и Толстой[272]. Нестор и С. М. говорят, что лучше всего повиниться вам. Но Кузмин достоин, действительно, быть застреленным, как паршивая собака, о чем я ему очень хотела бы написать, если бы получила на то разрешение. Да, я это даже и сделать способна. Но Вы, Вячеслав, ни Вера ему, Бога ради, не пишите, потому что такому подлецу Вы не должны писать. Все, что к<а>к бы кондиденциально <так!> вы ему ни сообщили, будет, словно ходячий «плакат», во всеобщее сведение[273].

Добавим к этому, что Ростовцева, очевидно, с самого отъезда Иванова и Шварсалон за границу была в курсе всех дел. Об этом свидетельствует письмо оставшейся на «башне» Замятниной к ним от 17/20 июня 1912 г., где упоминается какая-то сплетня К. А. Сомова:

Заходила я к<а>к-то к Ростовцевым. Соф. Мих. говорит, что Сомов, оказывается, не вас имел в виду, т. к. она в другой раз говорила с ним много о Вас и Лидии и очевидно он ничего ровно не знает, в этом она убедилась. Тот его камень касался совсем других людей. София Мих. говорит, что она еще не сказала Мих. Ив.<Ростовцеву>, т. к. хочет это сказать по случаю, не желая больше Grand cas. Думаю, что это она сочиняет, не может быть, чтобы не сказала[274].

И К. М. Азадовский, и А. А. Кобринский задавались вопросом, в чем же состояла клевета, в которой столь уверенно потом обвинял Кузмина Иванов. Первый из ученых пришел к выводу, что Кузмин не клеветал, но злословил, а второй – что клеветническим было указание на санкцию Вериной инициативы самим Ивановым. В самом деле, прямых свидетельств, позволяющих реконструировать ивановское отношение, сохранилось относительно немного. Конечно, его интересовало, кто из близких и дальних знакомых находится в курсе событий. Например, 30 сентября 1912 года он писал Замятниной: «Итак, известно Ремизову, Иванову-Разумнику, Волошину, Герцык, что я женат на какой-то молоденькой и у нас ребенок…»[275]. Свою оценку вызова Шварсалоном Кузьмина на дуэль Иванов дал в письме к Скалдину от 5 ноября / 23 октября: «Я нахожу, что Сережа поступил естественно, последовательно, корректно, благородно. Разумеется, с его точки зрения; что хорошо для него, было бы нехорошо для нас с Вами». При этом он высказал опасения, что Шварсалон «может не остановиться на этом» и будет искать «каких-нибудь средств отмщения», признавшись в «какой-то уверенности, что он не сделает ничего больше, – все дальнейшее было бы уже ложным, дурным и вредным», «все дальнейшее было бы унижением и для него и для всех нас»[276].

Будущие события показали, что опасения Иванова оказались более верными, нежели его уверенность. Разъяснение его позиции находим в письме к С. К. Шварсалону, написанном, судя по контексту, в ответ на послание последнего от 8 января 1913 года, где тот, в частности, пенял на молчание семьи после осенних событий[277]. От ивановского ответа сохранилось только два листа, которые мы приведем в существенных выдержках: «Ужели ты воображаешь, что я скрывающийся за границей вор или боюсь общественного суда, если я чувствую себя честным и правым? Моя совесть спокойна; я знаю, что мы с Лидией верны друг другу и нашей вере, нашему закону перед Богом, каким он нам открылся, – и этого мне достаточно, чтобы презирать вражду и переносить непонимание». На рассуждения пасынка о возможности организовать им свидание в Риме[278] Иванов указывал, что не понимает, почему не может вернуться в Россию, заявляя, что общественное мнение для него «понятие весьма зыбкое и потому непригодное для того, чтобы служить „кормчею звездою“ моего жизненного плавания». Но наиболее интересна часть, посвященная ответу на упреки в том, что Иванов не убрал обращенных к Кузмину стихов из только что вышедшей «Нежной тайны»:

Что же еще? Запрос относительно напечатанных стихов, обращенных к одному негодяю? Тон запроса, собственно, неправилен, но этим пренебрегу. Во всяком случае удивлен самонадеянностью мысли, что я обязан тебе в этом деле отчетом. Но так как тебе больно видеть в этом как бы противоречие себе, разъясняю дело охотно. Первым движением моим по получении вестей о подлых действиях этого лица (это было ведь еще до твоего вызова) было распорядиться об исключении стихов. Но потом я взглянул на дело иначе и распоряжения не послал, а написал строки Скалдину (на стр. 110), где нарочно сказано: «ничего не изменю в том, что слагал». Строй этих соображений следующий. Вся книжка («открыта в песнях жизнь моя») автобиографически откровенна и представляет собою наилучший ответ поднявшимся толкам. Стихи к тому, кто, нужно надеяться, по достоинству оценен «общественным мнением», изображают весьма ярко ту степень любви и доверия, какими он пользовался у нас. Гадость его поведения выступает на фоне этого протокола наших прежних отношений еще рельефнее; а что слова «никого не обвиню» относятся именно к нему, это для всех, знакомых с толками. Что это «не обвиню» не имеет смысла «одобряю», также очевидно из последней строфы:

Ты негодуешь? <…>[279]

И что все вышеизложенное принимается и истолковывается в предопределенном мною смысле, вижу, напр., из письма Софьи Михайловны Ростовцевой: «Прекрасна новая книга Вяч. Ив., и истина – последние стихи, к Скалдину». – Напротив, старательное изглажение имени недостойного в этой книжке, после 2го т. Cor Ardens, только что вышедшего, где дана даже его музыка к одному из самых задушевных признаний[280] – было бы только банально-естественно и в результате означало бы молчание о всем происшедшем…[281]

К этому эпистолярному диалогу присоединилась и Вера, которая в недатированном письме сообщала брату, что Вячеслав дал ей прочесть его письмо, жалела, что возникла «мучительная и бредовая путаница», и объясняла, что давно хотела «рассказать мою интимную жизнь, так как она теперь определилась»:

А именно, в двух словах: что так же, как я для него как [бы] переданная Мамой [для] чтобы в известном смысле представлять ее на земле, а он для меня, по моему убеждению, назначен Мамой, и единственный мужчина, на свете, с которым я могу быть, и давший мне с тех пор, как мы соединились, счастье, после годов бесконечной тоски. Итак, я соединила свою жизнь с его, как, впрочем, и раньше, [не могла] когда [я] во мне еще не ясно прозрело что [мне] [настоящ] для меня настоящая жизнь и счастье, я не мыслила возможным уйти из этой родной мне навсегда. Мне всегда казалось, что я вообще не способна на брак и что мне суждено остаться старой девой, что меня [даже] отнюдь не прельщало, и мысль о возможности жить с кем бы то ни было брачно мне была абсолютно неприемлема. И только мое соединение с Вячеславом мне [дало] было единственное возможное и дало мне, когда оно осуществило<сь>, полноту жизни и радость. Радость эта полном <так!> светом разгорелась и преобразила мою жизнь теперь, когда у меня родился сын, кот.<орый> при шел <так!> ко мне как светлое благословение и сделал меня бесконечно счастливой.

Столько об этом. Что касается до вопроса о Кузмине, то я [никогда] могу тебе только сказать «спасибо» за то, что ты защитил мою честь и рисковал для этого своей жизнью. Я была совершенно согласна со всем, что Вячеслав писал тебе в своем последнем письме. Скажу только, что для меня Кузмин не мужчина, а баба последней подлости и низости, но баба, к которой я относилась как к другу и больше, чем другу, но которая, предав меня, кроме того, заведомой ложью осложнила предательство[282]