Говорить здесь об одухотворенном философе Розанове нам запрещают скромность, тема и ограниченное пространство нашей книги. Точно так же мы можем посвятить лишь несколько слов лирической деятельности Минского, который отошел от политической лирики, попал в руки Ницше, прошел через несколько западных маскарадов и теперь пишет менее сложные стихи, созданные как будто другим поэтом. Кроме того, он писал еще драмы и трактаты, а также переводил кое-что из Метерлинка и довольно хорошо переводил Гомера.
Он оказался замешан в восстании 1905 года, потому что вместе с Горьким издавал революционную газету, названную, к сожалению, «Новая жизнь».
Его жена, Людмила Вилькина, писала немного капризные и довольно хорошие сонеты, чье симпатичное звучание должно подкупить некоторых читателей. Они примирятся с неуклюжестью, которую всегда можно найти в стихах настоящей и очаровательной женщины. Вилькина начала писать значительно позже, чем упомянутые прежде поэты, и не опубликовала ничего значительного, кроме нескольких стихов и переводов (Метерлинк), поэтому пока что неизвестно, какими путями пойдет ее поэтическое развитие.
Одним из ранних был Константин Бальмонт, который некоторое время считался самым одаренным из новых поэтов, полярной звездой на новейшем небосклоне. Но осталась надежда, ведь даже если кто-то исписался, свет не должен быть обманчивым. До 1902 года его творчество было восхождением к безграничному. Две его книги «Горящие здания» (1900) и «Будем как солнце» (1902) содержат великолепную, энергичную, мелодичную лирику. Следующая книга «Только любовь» (1904) – прекрасная неподвижность, следующая – «Литургия красоты» (1905) – медленное падение, а затем книга за книгой, более шести штук – ужасный провал не просто в непоэтическое – в тривиальное и даже в дилетантское. И отчего же? Оттого что романтик внезапно стал оккультным, похоронил себя во всякой мистике. Бабочка вместо того, чтобы летать с цветка на цветок, упала в чернильницу и в полнейшем смятении принимает густые чернила за мед. Бедная бабочка! Она больше никогда не будет прежней, блистательной и юной. Чернила испачкали ее крылья и сделали их тяжелыми. Но то, что он, этот пылкий романтик, написал десять лет назад, – не прейдет, пока хоть один человек будет способен слышать ритм, слышать душу, способную запечатлеть блестящее созвучие самых прелестных картин. Этот романтик, наследник Фета, мелодичнейший соловей, в непонятном ослеплении продал свою богатую натуру за тысячу театральных масок, веря, что это вознесет его на Парнас, что так он будет владеть разными стилями и оживит культуры забытых народов. О эти маски! По сути, каждая маска трагична. Это желание, которое не может быть реализовано, и, следовательно, в конечном итоге, разочарование для тех, кто их носит, и, быть может, проклятие. Конечно, того, кто не носит масок, понять сложнее всего, но разве это не преимущество в таких обстоятельствах? Кому понравится хлеб, который приходится есть по принуждению? И все же этого романтика в свое время следовало любить, потому что за его масками всегда был все тот же Бальмонт, тот же Нарцисс, который влюблен в себя (по праву) и иногда этим кокетничает, а иногда об этом грустит и тогда хочет притвориться, что на самом деле влюблен в потерянную Эхо. Его лирическое творчество – другого он почти не знает – охватывает 20 лет и включает в себя 16 очень объемных поэтических сборников, три книги статей, одну книгу лирической драмы, несколько новелл и бесчисленное множество переводов с различных языков, в большинстве своем не совсем удавшихся (назовем только самые важные: Шелли, Гауптман, По, Уолт Уитмэн, Кальдерон, Э. Т. А. Гофман).
Второй романтик среди русских поэтов сегодня, но на другой лад, и больше, чем первый, ученик Брюсова (он еще молод), но в большей степени ученик Соловьева – Александр Блок, самый музыкальный среди сегодняшних поэтов. Как и его учитель Соловьев и его друг Андрей Белый, он признает наивысшей точкой поэзии символ вечной женственности, о котором мы уже говорили. Его первая книга, как и вторая – «Стихи о прекрасной даме» (1904), «Нечаянная радость» (1906) – практически всецело посвящены этой теме. Но затем пришел город (как и к Верхарну и к Брюсову) с его встречами, нервозностью, с его туманной мистикой реальных явлений и заманил и соблазнил Блока. Кажется, постепенно он освободился от того, чтобы быть более национальным, более простым, более поэтом. При рассмотрении поэзии Верлена и Блока становятся очевидными их многочисленные связи, так что порой мы даже принимали стихи Блока за переводы из Верлена. Та же сладкая мелодия, тот же романтический сентимент, та же половинчатая мистика, то же слегка неясное различие между переживанием и выражением, та же нестрогая форма парнасской крови. Оба патриоты, чье искусство обнаруживает легкий немецкий оттенок. Разве лирическая пьеса Блока «Балаганчик» могла появиться без Тика? – и это только один из примеров. Романтическая драма (здесь мы, естественно, не рассматриваем Клейста) – очень театральная и менее драматичная, нежданно, спустя сто лет, обрела в Блоке преемника. Здесь уже расхождение с Верленом. Его критические статьи – но пока мы о них умолчим, даже Верлен иногда писал критику, когда его муза страдала от головных болей. Тем не менее, полагаем, мы не ошибемся, допустив, что при более энергичном творчестве, при более чистой форме мы сможем увидеть в Блоке одну из самых ценных поэтических сил будущего русской поэзии.
Полная противоположность Блоку – поэт Вячеслав Иванов. Почтение перед хорошо примененными знаниями побуждает нас не утаить, что этот поэт – один из самых выдающихся ученых в России, антиквар, лингвист и филолог, каких мало в это время. Его сочинение о Дионисе кажется нам образцовым, его критические статьи и эссе исполнены благородной простоты, и мы с благодарностью вспоминаем незабываемые часы, когда мы в изумлении сидели у ног великого мастера.
Если мы здесь назвали его антиподом Блока, то это требует некоторых оговорок: Иванов – парнасец романтического духа прекрасно контрастирует с романтиком парнасской страсти. Мы не можем здесь определить, какая из двух вершин выше. На этот раз можем лишь сказать, что дух поэзии Иванова кажется нам важнее как учение и пример для нашего хаотичного времени. Ученик Соловьева, доросший до самых высоких сфер в огне Ницше, Греции и Рима, он кажется нам в своем искусстве чистым идеалистом, ярким представителем того аристократического патриотизма, о котором мы говорили вначале. Его поэзия, классическая в своей основе, вместе с тем имеет легкую романтическую окраску в ее стремлении к сверхъестественному, иногда почти оккультному. Не только с этой точки зрения мы можем понять его любовь к Новалису, которого он так хорошо переводит, и, вдвойне благодарные, мы готовы поручиться, что Иванов был первым в России, кто увидел восход прекрасной звезды этого богоподобного юноши, первым, кто вдохновенно представил его изумленной публике. Мы признаем это здесь тем охотнее, что господствующее непонимание Новалиса уже много раз сердечно нас огорчало.
Сегодня, по зрелом размышлении, мы уже не можем согласиться с проведенной нами в другом месте параллелью между Георге и Ивановым. Тем не менее мы берем ее основной принцип – видеть в ивановской поэзии иератическое искусство, торжественное действие, молитву, взгляд, обращенный вверх, возможно, ввысь к носительнице света. Общим для него и Георге является способ обращения с языком: в современный русский язык Иванов вводит старославянизмы, тем самым затрудняя проникновение незваных слов в его произведения. Эстетическое чувство и чувство справедливости или, может быть, просто слабость вынуждают нас сообщить, что мы не считаем эту манеру удачной, потому что и немецкий язык Георге – немецкий только потому, что за ним стоит пламя этого величайшего поэта современности. Мы больше поддерживаем тех, кто, вместо того чтобы заново вводить старые выражения, на основе грамматических знаний делают язык жестче, точнее и в то же время звучнее. Вместо того чтобы сплавлять мягкий металл, нужно его закалять и ковать. Мы с восхищением умолчим о трагедии Иванова «Тантал» – полностью удавшейся попытке по-новому преподнести греческое вино в греческой чаше, хотя мы не особо ценим художественные эксперименты – мы понимаем их и считаем полезными только у начинающих писателей, которые должны учиться, но все же не должны печатать плоды своего ученичества. Сонеты и канцоны Иванова, которые нам посчастливилось узнать, мы считаем непревзойденными и поставили бы их рядом с прославленными произведениями Платена. Тем не менее в бесконечном стремлении Иванова к новому мы видим угрозу, хотя Гете говорит о таких, что их можно спасти.
Образцовым примером экспериментального поэтического искусства является поэзия Михаила Кузмина, который вступил в литературу уже в зрелом возрасте и позже, чем другие упомянутые нами поэты. До 1904 года, если не ошибаемся, он был только композитором (учеником Римского-Корсакова), с тех пор он создал множество всевозможных произведений. Архаизированных, игривых в духе рококо, оккультно-мистических, народных, в манере «Миракля»[632], в традициях Достоевского, персидских – и снова и снова эксперимент, порой удачный, порой нет. Его собственная характерная черта: меланхолическая тяга к мистике в совокупности с восхитительно ироничным скептицизмом. Влюбленный с легкой улыбкой по поводу собственной влюбленности. Его «Комедии» из жизни некоторых святых мы считаем самыми увлекательными из его произведений. Исключительно удачным нам кажется его роман «Подвиги Великого Александра», рассказанный в духе древних времен (вспомните роман Бедье о Тристане и Изольде). Некоторые рассказы кажутся нам образцовыми, не говоря уже о его стихах, из коих некоторые будто были написаны Пушкиным в его самые счастливые часы. Или об Александрийских песнях, виртуозных в своем вымысле и родственных стилю, который Кузмин имитирует. Или о газелях, жемчужине русской поэзии. И все же мы не можем освободиться от страха, что большое сокровище растрачивается по мелочам. Потому что бок о бок со всеми этими совершенными вещами стоят почти столько же несовершенных, о которых мы бы охотно умолчали, если бы они, к сожалению, не были столь знамениты, как его неудавшийся гомосексуальный роман «Крылья».