Русский модернизм и его наследие: Коллективная монография в честь 70-летия Н. А. Богомолова — страница 64 из 141

Игра с именем (Мария – Мэри) продолжится и в других эпизодах[721]. В следующем, седьмом эпизоде мы наблюдаем в дополнение к параллели «мост – мостик» другую: «Мария (Мэри) – Маша». Но своего пика игра с именем достигает в эпизоде 13 с Марией Египетской. Здесь продолжаются текстовые сближения с «Незнакомкой». Так, Незнакомка спрашивает Голубого: «Ты знаешь ли страсть?» (Блок VI.1. С. 75). Мария Египетская говорит Гулю: «Каждая песчинка ее <плоти> до дна знала страсть»[722]. В этой же сцене Незнакомка спрашивает Голубого: «Знаешь ты имя мое?» и получает в ответ «Не знаю, и лучше не знать». Комментаторы новейшего издания драматических сочинений Блока так толкуют это место: «Ситуация „угадывания имени“ в мифопоэтической системе „младших символистов“ восходит к архаико-магической традиции, отождествляющей называние по имени с „тайным знанием“ пути к соединению „здешнего“ и „иного“ миров» (Блок VI.1. С. 513). У Кузмина же Мария Египетская восклицает: «Гуль, мальчик, не ошибись в имени»[723].

Следующий образ, общий для драматических произведений двух поэтов, – звезда. В пьесе Блока тема звезды также возникает во Втором видении, а по частоте использования слово «звезда» и производные от него занимают, вероятно, первое место в тексте. Этот образ в целом носит у Блока символический характер, и хотя Блок сам «роняет» его («пала Мария-звезда»), это происходит, если можно так сказать, в рамках «символистской поэтики».

У Кузмина тема звезды зарождается в эпизоде 7 вместе с темой «девических мечтаний» (по определению Кузмина, предпославшего тексту пьесы синопис – автотолкование драматических эпизодов). В ПГ образ звезды, зародившись в бытовом разговоре (эпизод 7), дается в основном в нейтральном, т. е. астральном аспекте небесного светила (эпизоды 8, 9), однако тут же снижается. Ср., например, фразу Гуля, начинающуюся торжественно, а кончающуюся пустяком: «Я хочу разгадать тайну звезды, о которой плачут девушки» (эпизод 8). В эпизоде 9 «звезда» дает основу для рифмы в персидской газели с редифом – искусной стилизации Кузмина, причем под конец эпизода она превращается в Рождественскую звезду. Наконец, в эпизоде 14 быстро мчащаяся звезда «оказывается освещенным аэропланом, на который садится Гуль». И после такого «приземления» образа в эпизоде 15 звезда снова занимает свою позицию на небосклоне. Увидев ее, герой понимает, что «нашел всему свое место… нашел ось, центр, слово»[724]. К этим словам главного героя мы еще вернемся.

Отметим и некоторые мелкие параллели. Так, у Блока в «Незнакомке» в первом явлении чередование сцен дано наплывами, действие возникает как бы из ниоткуда. Этот кинематографический прием использует и Кузмин в десятом эпизоде ПГ. Есть и любопытные совпадения. Ср. сценическую ремарку, открывающую Третье видение «Незнакомки», и ремарку, с которой начинается четвертый эпизод ПГ.

Блок: «Большая гостиная комната с белыми стенами, на которых ярко горят электрические лампы. <…> Молодые люди, в безукоризненных смокингах, частью разговаривают с другими дамами, частью толпятся стадами в углах».

Кузмин: «Столовая Гуля. Сами и Томи. Сервировка. День, но электричество. Желтые тюльпаны, белое вино, светло-русые волосы молодых людей, хрусталь. Рояль Стейнвей в соседней комнате».

Завершим же наш краткий обзор своей, уже необязательной, ассоциацией. Стоит обратить внимание на сценический вариант названия «Прогулок Гуля» – «Чепуха» или, точнее, «Че-пу-ха». Нам уже доводилось писать об этом:

Единственное публичное представление «Прогулок» прошло 31 марта 1929 г. Произведение получило наименование «Че-пу-ха» (и так и было объявлено в прессе), а подлинное авторское название «ушло» в подзаголовок. (Вероятно, так было проще защититься от упрека в абсолютной несвоевременности этого произведения.) <…> Понятно, что «цензурованное» название взято из самой пьесы, ее 6-го, «урбанистического» эпизода, где возникает это слово: «чертит черт червленой гайкой – Че—пу—ха»![725].

Заметим в скобках, что «чепуха» – весьма распространенное слово в русской бытовой речи XIX–XX вв., ныне почти повсеместно выдавленное из языка его разнообразными и более экспрессивными синонимами. Встречается оно и у Кузмина. Вот, к примеру, близкое по времени сочинения стихотворение «Мечты пристыжают действительность» (из цикла «Панорама с выносками» (1926), составной части книги «Форель разбивает лед», вышедшей в 1929 году, незадолго до постановки «ассоциативной поэмы» Кузмина). Приведем последнюю строфу, показательную для поздней поэтики Кузмина, где чепуха зарифмована сама с собой:

Право, незачем портрету

Вылезать живьем из рамок.

Если сделал глупость эту —

Получилась чепуха.

Живописен дальний замок, —

Приближаться толку нету:

Ведь для дядек и для мамок

Всякий гений – чепуха[726].

Чепуха мелькнет еще раз в цикле «Для Августа» из той же «Форели»[727]. Кстати, и критикам (немногочисленным, но вполне профессиональным) Кузмин дал этим словом – вынужденно или умышленно – право на общее толкование своего герметичного произведения. Музыкальный критик Николай Малков дает такую характеристику представлению в Капелле:

Основная идея этого произведения – трагическая сатира на все человечество, на всю жизнь вообще. Главный мотив «Прогулок Гуля» – вскрытие мещанства, на которое, якобы, обречено человечество в целом. Эта мысль проводится через всю поэму, сплетая 15 ее эпизодов в один ассоциативный узел, в одну сплошную жизненную «чепуху». Само собою разумеется, что такой безотрадный, чисто упадочнический пессимизм совершенно не соответствует советской современности, характеризуемой прежде всего пафосом строительства новой жизни. И в этом – коренной недостаток поэтического текста М. Кузмина[728].

Но любопытнее всего то, что и здесь можно проследить некоторые параллели с «Незнакомкой», но уже не с ее текстом, а с ее оценкой в литературных кругах. После Вечера искусств 1907 года появилось сразу несколько рецензий. Одной из самых ярких, хотя и разносных, стала рецензия литературного критика А. А. Измайлова, опубликованная под его «штатным» псевдонимом Аякс в вечернем выпуске «Биржевых ведомостей». В этой рецензии «Незнакомка» была аттестована как «белогорячечная чепуха, до какой далеко даже и пресловутому „Балаганчику“» (цит. по: Блок VI.1. С. 500). В другой раз, давая подробный разбор пьесы, Измайлов признается, что «постарался, насколько это возможно, уловить все-таки хоть какую-нибудь связь в голубой чепухе Блока» (цит. по: Блок VI.1. С. 501).

И даже имя блоковского героя – Голубой – не сопрягается ли (пусть даже подсознательно) с голубями в ПГ, а через них, через голубиный зов («гули-гули»), с именем главного героя – Гуль? Ассоциативная поэма Кузмина провоцирует такие ассоциации с лирической драмой Блока.

В заключение, вернувшись обратно, к параллелям между текстами Блока и Кузмина, на наш взгляд, вполне очевидным, зададим себе вопрос – почему в 1924 году (год первой редакции ПГ) Кузмину понадобилось вызывать тень Блока и путем различных ассоциаций «привязываться» к его драме «Незнакомка»? Очень соблазнительно видеть в этом символический акт «прощания с символизмом» самого Кузмина.

Если принять это положение за рабочую гипотезу, то прощание, размежевание проходило в несколько этапов. Во всяком случае уже в 1912 году, в рецензии на поэтический сборник Вяч. Иванова «Cor Ardens», опубликованной в органе символистов «Труды и дни», Кузмин с совершенной определенностью высказывается об опасной тенденции русского символизма возводить свою генеалогию к Данте, в то время как корни его определенно прослеживаются лишь с конца XIX века, а именно – с эпохи французских символистов. Между прочим, в конце этого текста, более важного как автохарактеристика Кузмина, нежели разбор поэтической книги Вяч. Иванова, контекстно задевается и Блок:

Вяч. Иванов часто делает себя лунным, открывая свои глаза прозрению, гаданию, ночи, но состав его, более солнечный и мужественный, неудержимо влечет его на предопределенный путь, и туманы более похожи на пелену, которой кипучая кровь застилает глаза порою, на «синь фимиама», которая застит блеск изумруда, нежели на «лунный ладан», в котором любо купаться А. Блоку[729].

Если пересказывать этот полупоэтический текст суконным языком исследователя, то получается примерно так: Кузмин приветствует выход Вяч. Иванова в его последней поэтической книге за пределы символизма, в котором пока еще обречен пребывать Блок.

Однако Блок в послереволюционные годы проделал, как хорошо известно, колоссальную эволюцию и в своем поэтическом творчестве ушел далеко от первых своих поэтических книг. Нам кажется, что путь к размыванию стилистически однородной (со всеми оговорками) символистской поэтики был намечен Блоком как раз в его драматических текстах – «лирических драмах» (возможно, как и изменения последних лет, этот сдвиг был отчасти вызван социальным катаклизмом – первой русской революцией). Поэтому из всего творчества Блока Кузмин обращается именно к драме «Незнакомка».

В 1921 году Блок умирает, Кузмину же было даровано пережить его на пятнадцать лет. Почему в качестве объекта для полемики с символизмом был выбран именно Блок, нам не ведомо. На рубеже 1923–1924 годов, после некоторой творческой паузы, Кузмин обретает новое дыхание. В плане человеческих отношений это было связано с его новым открытием – знакомством и дружбой с Л. Л. Раковым, ставшим прообразом главного героя ПГ. Возможно, этим, так не похожим на другие произведением Кузмин, окончательно прощаясь с символизмом (и избирая в качестве отправной точки драму Блока), открывает новый период своего творчества, чтобы найти в ПГ – этом синтетическом сочинении, – подобно его главному герою, «всему свое место… ось, центр, слово».