[886]. В новом ракурсе теперь рассматривалось и состояние эмигрантских литературных сил, теряющих национальную идентичность. Выход из тупика замкнутой жизни диаспоры за рубежом отчасти наметился в творчестве отдельных литераторов, искавших новые пути развития художественной прозы в ландшафте принявшей их Европы. Вопреки собственным суждениям о неуместности Ремизова в европейском культурном пространстве, высказанным в 1922 году, Философов (придававший литературе едва ли не главенствующее значение на новом этапе жизни русской эмиграции, связанном с признанием СССР в Европе) не смог обойти вниманием писателя, который за прошедшее десятилетие не только не потерял своей творческой индивидуальности, но, сохраняя образ жизни «келейного затворника», сумел оказаться в гуще литературных событий эмиграции[887] и внутренне развиваться, согласуясь с мейнстримом западноевропейских художественных тенденций.
Дореволюционная литературная критика Философова, в частности посвященная Ремизову, неизменно демонстрировала кредо беспристрастного историка современной национальной литературы, которая мыслилась молодой «отраслью» западноевропейской корневой системы. Так было в конце 1900‐х годов, когда он трактовал ремизовский жанр «снов» как проявление устремленности человека XX века в мир подсознательного[888], так и теперь он, судя по высказываниям в письме 1932 года, прочитывал траекторию творчества писателя в эмиграции как сплав русской литературной традиции и индивидуального новаторского поиска, в своих тенденциях иной раз предвосхищавшего художественные тенденции Запада. Глубокий интерес Ремизова к европейскому мифу и искусству нашел выражение в изданных за минувшие годы книгах «По карнизам», «Московские любимые легенды», а также в публикациях первых глав романа «Учитель музыки».
Пожалуй, впервые за прожитое в эмиграции десятилетие Философов с вниманием и одобрением отнесся и к творчеству младшего литературного поколения. Наблюдая из Варшавы за литературной жизнью французской столицы, он особые надежды возлагал на литераторов, собравшихся вокруг журнала «Числа». Аналитик эмигрантской литературной ситуации проницательно почувствовал неслучайную связь Ремизова с кругом молодых писателей, принесших качественно новую прозу и эссеистику. Два вектора современного художественного дискурса, выражавшегося в поэтике так называемого «магического реализма» и исповедальной форме «потока сознания», создали «магнитные поля» между младшим поколением писателей и Ремизовым. К началу 1930‐х годов в его постоянном окружении оказалась в разной степени приближения целая плеяда новых литературных имен в возрастном диапазоне от 20 до 40 лет: В. Диксон, С. Шаршун, Дм. Кобяков, В. Мамченко, И. Болдырев, Ю. Иваск, Д. Кнут, А. Гингер, А. Присманова, Б. Очередин, Н. Оцуп, М. Горлин, Ю. Мандельштам, Б. Поплавский, Г. Газданов. Характерно, что все они не составляли некоего коллективного единства, которое можно было бы назвать «кружком» Ремизова. Отличительная особенность контактов писателя с отдельными представителями литературных объединений состояла в индивидуальном общении, основанном на разных мотивах и взаимной заинтересованности. В разговорах со старшим по возрасту писателем каждый из них, порою в бурных спорах, получал отклик на свои интеллектуальные и нравственные запросы. Отдаленное отражение атмосферы вечеров в парижской квартире Ремизовых находим во фрагменте письма Виктора Мамченко, написанном на следующей день после встречи:
Родной, Алексей Михайлович,
мне как-то совестно после вчерашней моей неуклюжей вспышки, будто я хотел «указать, что хорошо и что нехорошо», – когда я не знаю сам об этом правды.
Поверьте мне, Алексей Михайлович, что всегда, почти во всех моих поисках правильной «дорóги» – я вижу Вас маячившимся везде впереди и думаю, что Вы – многие дороги успели исходить и усумниться в них прежде, чем я решился на «путешествие»[889].
Почти в унисон с молодым парижанином высказывался о значении творческой личности Ремизова для самоидентификации другой начинающий поэт и писатель Лев Гомолицкий. Впервые обращаясь к Ремизову письмом, он описывал основы своего литературно-нравственного воспитания:
…вот Вы ничего не знали о моем существовании, а я с детства рос под Вашим глазом, хотя для Вас и невидимый.
Теперь же, за все годы зарубежья, самое близкое, самое живое и человеческое слово для меня – Ваше.
В газете, в журнале, где только случится прочесть – как близкая, дорогая встреча[890].
В 1933–1936 годах этот младший сотрудник газеты «Молва» (1932–1934) и еженедельника «Меч» (1934–1939) стал постоянным корреспондентом писателя и «связным» между Ремизовым и Философовым, исправно передавая в письмах приветствия патрона, который пояснял, «что если не пишет, виной тому заботы и хворости»[891]. В поисках единомышленников именно Ремизова Гомолицкий просил назвать имена талантливых парижских сверстников, мотивируя свой выбор адресации: «…Вы единственный, к кому бы потянулась отовсюду лит<ературная> молодежь, потому что имя Ваше одно живое имя в эмиграции. Живее живых»[892].
Несомненно, этот статус был поддержан Философовым, видевшим в сходстве темы, названной Б. Поплавским «мистической жалостью к человеку»[893], основной признак творческих интенций как Ремизова, так и молодых писателей, на которых лежала ответственность сохранить национальную идентичность в западноевропейском пространстве. Годом позднее, связывая имя писателя с молодежью («Ремизов, Фельзен, Поплавский и остальная голоштанная братия»[894]), Философов назвал этих союзников из двух поколений «подлинными страдальцами слова и духа»[895] и противопоставил их самосознание, чуткое к мировой боли, – праздному существованию бывших политиков, обратившихся в светских львов на чужом празднике жизни. Наблюдая со стороны парижский литературный бомонд, критик высказался на страницах своей газеты:
Отвратительно.
Ну, как не бросить вонючую бомбу на эти банкеты с поздравлениями?
Как бы ни относиться к Ремизову, Поплавскому с братией, в них есть свое, близкое, страшное, но подлинное. А рядом форма из спичек: Милюков в смокинге.
У Ремизова, Бориса Поплавского с братией – хождение по мукам. У Милюкова с его смокингами и банкетами – хождение по «сливкам общества», как выражался один провинциал, попавший в столицу.
У Ремизова, Бориса Поплавского с братией есть залог воскресения, есть утверждение воли к бытию подлинному. На банкетах «Мисс Европы» небытие, конец эмиграции. Живые трупы.
У Ремизова, Бориса Поплавского с братией содержание, разрывающее установившиеся формы, содержание, не нашедшее еще своей формы. На банкетах Милюкова – форма без содержания: смокинг, крахмальная рубашка, а внутри – пустышка…[896]
Полученное Ремизовым в 1932 году письмо «Димитрия Солунского» заключает в себе преодоление негативных мотивов, сформулированных в рецензии десятилетней давности на «Ахру». Как будто Философов «новыми глазами» прочел книгу, форма и содержание которой в те годы вызывала в нем протест человека с другим «горизонтом» жизненных задач. Проблема «окормления» литературных «чад», поставленная Ремизовым в первый год его жизни в эмиграции, теперь, в связи с пересмотром положения русской эмиграции в европейском пространстве, обрела для Философова подлинную актуальность.
Л. Гомолицкий. Рисунок из письма А. М. Ремизову от 26 апреля 1934. Center for Russian Culture, Amherst College (USA)
В своей маленькой книжке под пурпурной обложкой, с обезьяньим магическим словом «Ахру» (огонь) на обложке, Ремизов предъявил как диаспоре, так и метрополии три опоры личного мировосприятия, оправдывающие независимое от «железного занавеса» бытие художника: память о единомышленниках (очерк «К звездам», написанный на смерть Блока), надежда на новое поколение писателей (рассказ «Крюк») и идея братства вне политики (глава «Альберн» с манифестом Обезвелволпала).
В связи с ремизовским тайным обществом, «Манифест» которого утверждал идеалы общечеловеческого и творческого братства, не такой уж небезосновательной может показаться подспудная корреляция с идеей, положенной в основание учрежденного Философовым журнала «Меч»: объединение «новой литературной элиты» – братского ордена «Бедных рыцарей»[897]. Сближение, по всей вероятности, очевидное для его молодых учеников. Так, Гомолицкий, отправляя Ремизову собственный эскиз обложки журнала, использовал для личной подписи к изображению меча две глаголические буквы (соответствующие кириллическим Л и Г)[898], тем самым перенимая не только символико-сакральный язык документов Обезьяньей Великой и Вольной Палаты, но и стилистику адресата, который, как известно, всегда авторизовал свои знаменитые рисунки глаголической литерой[899].
Публикуемый ниже эпистолярный документ – последнее из выявленных к настоящему моменту писем Д. В. Философова А. М. Ремизову – воспроизводится по автографу, хранящемуся в фонде Ремизова и С. П. Ремизовой-Довгелло (Центр русской культуры Амхерст-колледжа, США), в соответствии с современными правилами орфографии и пунктуации. Автор публикации выражает сердечную благодарност