ь сотруднику архива Амхерст-колледжа Надежде Спивак за профессиональную помощь в работе с материалами фонда и коллегам Жервез Тассис и Лилии Дьяченко (Женевский университет), оказавшим поддержку в прочтении и переводе французских цитаций.
Вдруг получил Ваше письмо, по-видимому, «деловое». И ничего не понял, какой такой «человек, который собирает материал для польского журнала» (?!). По-моему, такого человека нет, да и быть не может. А если бы и был, то он собирал бы материал не русский. Я знаю много здешних писателей, знаю<,> что никто их «не собирает», ничего они печатать не могут и никто их не издает. На всю Польшу имеются два более или менее «платящих» журнала. Один в Варшаве «Вядомосте [sic!] Литерацке», вроде «Nouvelles Littéraires»[901]. Другой ежемесячник в Кракове. Издает какой-то граф. Издание почтенное[902]. Но никто его не читает и нигде его не достать. Может быть, этот граф был в Париже? Может быть, слухи пошли, потому что он взял речь Мережковского во Флоренции?[903] Напишите, дорогой, более толково. По-моему, дело гиблое.
Но вот что меня поразило. До нас докатились «Числа». Прочел я статью Шаршуна[904]. За обедом, обедаю я у таких католических «дам-хозяек». У них «ядальня» (столовая). Очень приличная и добродетельная. Там я иногда встречаю одну польскую писательницу, Марию Домбровскую[905]. Человек глубокий, славянский. Говорил я ей о Шаршуне, Варшавском, Поплавском, о «Числах», «Утвержд<ениях>», «Новом граде»[906]. Проводил следующую мысль. Для запада Джойс и Пруст были откровением[907]. Но для Ремизова, который приехал с Достоевским, Лесковым, Розановым, Гоголем, Блоком, Белым, Сологубом, – они оказались лишь старыми знакомыми, которые долго ломились в дверь, давно открытую «нашими». Вы в них нашли не новое, а подтверждение своего[908]. Ведь написал Достоевский сон «Подростка»[909]. Я все это говорил «умнее», «блестящее», чем сейчас пишу. Мне важно другое: важно то, что придя после этого разговора в редакцию – нахожу ваше письмо. Как хотите, тут перст!
Письмо Ваше не счастливое, какая-то вторая операция, «тыкаетесь»…[910] Чувствую, как горько и трудно. Но об этом в другой раз.
А теперь вот что, милый мой Алешенька, Алексий человек Божий. Напишите мне, что такое Шаршун[911]. Я не читал его романа[912], я прочел только его статью о магическом реализме, по поводу Эдм<она> Жалу (а не Жалю!)[913]. Нос мне говорит, что он стóющий, но «беспризорный». Стóющий, по-моему, и Варшавский (хорошая статья!)[914] и Поплавский (хорошая статья в «Утверждениях»[915]). Если у Вас есть силы, расскажите мне толком о них. Видаете ли их?[916] Есть ли у них «кишка»? Или они только «нахватались»?
Я, лично, прочел их статьи «с удовольствием»[917]. Боюсь всей этой соломы, которую мы жуем и пишем, после Бердяева, Милюкова, Осоргина со Степпуном на них отдыхаешь. Есть человеческий голос. И на том спасибо! (Всех этих Адамовичей, Ходасевичей, Бицилли, Вейдле я не выношу. Все это нео-Венгеровы и нео-Батюшковы![918]) Но хотелось бы, чтобы они не только вышли и кричали, а стали говорить, как «власть имущие». Способны ли они на это?
Верите ли Вы в них? Большевики как «пафос» – кончены. После войны в них стали верить, как в последнее спасение. У них – чудо, тайна и авторитет. Но став властвовать, они оказались без чуда, без тайны, без авторитета. «Государственная церковь» времен Юстиниана[919]. Они держатся только потому, что на Западе стало плохо. Но обаяние они уже потеряли. Мне кажется, что Поплавские и Ко не правы в том, что обо всем судят с точки зрения «Coupole», «Dôme» и… «Select»[920]. Т. е. с точки зрения «Римлян эпохи упадка»[921]. Но свет не сошелся клином на Париже или веранде на Mont-Parnasse’e, так же как и Россия не сосредотачивалась в «Вене» и «Бродячей собаке»[922], и на вечерниках у Сологуба! (помните «хвост»?)[923] Я их не осуждаю, я только примечаю.
Всего Вам доброго. Серафиме Павловне поклон и доброго здравия. А я, откровенно говоря, жду смерти.
Поскорей умереть бы да воскреснуть! Но, как писала г-жа Droue Виктору Гюго – Je suis tellement fatiguée, que même le repos éternel ne pourrait pas me reposer![924]
Вот, пришлось к случаю, и многое вспомнилось. Казачий переулок, Дом Хренова[925]. Терещенко(!??!!) Гржебин!![926]
Ваш Дмитрий Солунский[927]
Адрес мой:
У моих католичек что ни день, то вареники, сырники, кулебяка, битки со сметаной, и не «á la russe», а подлинные, польские, вернее, славянские. Тут ближе к России, нежели у вас!
Обед стоит 1 zł. 50 gr., т. е. 4 frs. 50 cnt.
Михаил Одесский, Моника Спивак (Москва)П. П. ПЕРЦОВ В ПОИСКАХ СОБЕСЕДНИКАЭПИСТОЛЯРНЫЙ ДИАЛОГ С АНДРЕЕМ БЕЛЫМ В КОНЦЕ 1920‐Х ГОДОВ
Петр Петрович Перцов (1868–1947) вошел в историю русской культуры как редактор и издатель, критик, искусствовед и мемуарист[928], а еще – как автор «Диадологии»[929], масштабного культурологического и философского сочинения, пока в полном объеме не опубликованного. С Андреем Белым он познакомился в феврале 1902 года[930]. Их последующие петербургские встречи и беседы (как правило, не с глазу на глаз, а в компании с Мережковскими, В. А. Тернавцевым, В. Ф. Эрном, В. П. Свенцицким и др.) отражены в мемуарах и автобиографических сводах Белого[931]. А визит Перцова в арбатскую квартиру Бугаевых в апреле 1903-го[932] подробно описан самим Перцовым[933] и Белым[934].
Однако контакты Перцова и Белого сводились в то время преимущественно к отношениям «автор – редактор». Ведь Перцов издавал символистский журнал «Новый путь» (1903–1904), в котором юный Белый, еще только вступавший на литературное поприще, опубликовал принципиальные статьи[935].
Краткие воспоминания Перцова о Белом заканчиваются на 1903 годе[936], и из эпистолярия Белого (из переписки с А. А. Блоком и с Э. К. Метнером) имя Перцова с середины 1900‐х годов исчезает.
После Октябрьского переворота 1917 года Перцов безнадежно потерял те редакторские позиции, которые могли бы интересовать Белого, да и символистский круг общения, ранее связующий их, практически исчез. Может сложиться впечатление, что жизнь окончательно развела бывшего редактора и бывшего автора. Однако, забегая вперед, отметим, что впечатление это не вполне верное и что именно контакты Перцова и Белого в 1920‐е годы были наиболее интересны и носили характер философского диалога. Уточним: андерграундного философского диалога, поскольку как философы они оба решительно не вписывались в рамки новой советской идеологии и были не нужны ни государству, ни обществу.
Конечно, Перцов в качестве мыслителя, идеолога и методолога реализовался в значительно меньшей степени, чем Белый. Однако к созданию своей философской «книги жизни» он подошел обстоятельно, писал ее трудно и невероятно долго: «…с 1897 года по настоящее время работаю над обширным философским трудом „Основания диадологии“, представляющим попытку установления точных законов мировой морфологии (аналогия, хотя не очень близкая, с построениями Вико, Гегеля, Конта, Шпенглера и русских мыслителей, как Хомяков, Данилевский, К. Леонтьев и Влад. Соловьев). Отсутствие возможности сколько-нибудь сосредоточенной работы над этим трудом замедляет ее полное осуществление, хотя все главные основания и важнейшие приложения уже выработаны», – сообщал он в «Curriculum vitae» в 1925 году[937].
Согласно его поздним мемуарам, Перцов первоначально, как и все, исходил из того, что «триада Гегеля, как и вообще триалистическая идея, столь традиционно-заслуженная в философии», является «несокрушимой и стоящей просто вне вопроса»