Русский модернизм и его наследие: Коллективная монография в честь 70-летия Н. А. Богомолова — страница 83 из 141

. Так сказать, диагностировал не стремление к всеединству, а эгоцентризм.

Неприятие штейнеровского учения было обусловлено прежде всего славянофильской ориентацией Перцова и его традиционной религиозностью. Однако к этим вполне уважаемым причинам примешались и причины личные, в свою очередь, тоже не без эгоцентризма. Мыслителю Перцову, думается, было неинтересно все то, что не касалось напрямую его собственной философской системы. А раз в ответе Белого о «Диадологии» «в сущности ничего нет», то и ценность она для Перцова представляла небольшую.

Впрочем, не исключено, что критика Белого со стороны Перцова была обусловлена еще и причинами официально идеологическими. Предлагая в 1934 году его рукопись в Литературный музей, Перцов, несомненно, знал о репрессиях, обрушившихся несколькими годами ранее на московское окружение Белого (дело о контрреволюционной организации антропософов 1931 года) и, как кажется, испугался, что его самого могут обвинить в пропаганде антропософии: ведь Белый «Диадологию» одобрил и подчеркнул ее родство со своими взглядами. В письме к Бонч-Бруевичу от 16 февраля Перцов постарался от антропософии дистанцироваться: «В моих построениях Белого интересовало более всего именно близкое (по его мнению, а по моему совершенно мнимое) сходство со Штейнером. Поэтому он так и распространился в своем ответе на эту тему»[1001].


Но такой дистанции показалось Перцову недостаточно, и он приписал постскриптум, в котором стал заверять Бонч-Бруевича, что с тех пор так радикально изменил свою концепцию, что ничего общего у него с Белым вообще не осталось:

Считаю нужным оговорить для возможного будущего чтеца-исследователя моих записок, что они воспроизводят мои схемы, какими те были в момент знакомства с ними Белого; теперь же, в исправленном виде, дают: 1) ; 2) ; 3) , то есть первые две формы подверглись рокировке. Любопытно, что Белый считал прежний, ошибочный порядок вполне правильным, потому что он совпадал с построениями непогрешимого для него Штейнера.

Остается добавить, что Перцов продолжал работу над своим трудом практически до смерти. Так, в мае 1943‐го он, обратившись к гранкам 1918 года, вычеркнул из них ряд абзацев, видимо, уже не отвечающих новому уровню понимания проблемы, и дал им общую, весьма нелестную оценку: «Незрелая вещь»[1002]. В частности, сколь наивными и комичными ни казались оправдания перед Бонч-Бруевичем и «будущим чтецом-исследователем», в текстах Перцова 1930‐х и 1940‐х порядок квадратов и треугольников, которыми обозначались «великие принципы» мироздания[1003], действительно изменен. Можно сказать, что в споре с Белым и в отталкивании от него появился не только план одного из разделов книги, но и в итоге новая редакция «Диадологии».

Владимир Орлов (Москва), Андрей Устинов (Сан-Франциско)НЕУДАВШИЕСЯ «ОПЫТЫ»ЮРИЙ ОДАРЧЕНКО В ПЕРЕПИСКЕ С РЕДАКЦИЕЙ

– Why ought the author of the «Grotesque and Arabesque» to be a good writer of verses?

– Because he’s a poet to a t. Add t to Poe makes it Poet.

Edgar Allan Poe

Поразительно, но с тех пор, как Георгий Иванов в 1950 году сказал о Юрии Одарченко: «Стихи Ю. Одарченко – смелые и оригинальные, ни на кого не похожие, поразили и удивили: неизвестно откуда вдруг появился новый самобытный поэт»[1004], – никто, в сущности, до сих пор не выяснил, откуда же все-таки появился этот «новый самобытный поэт» и каковы были его отношения с послевоенной литературной средой.

Пишущие о нем – сначала современники, потом исследователи русской эмиграции – топчутся вокруг пары анекдотов и двух-трех афоризмов, извлеченных из воспоминаний Кирилла Померанцева, которые были включены Василием Бетаки в подготовленное им издание «Стихов и прозы» Одарченко, а после вошли в книгу самого Померанцева «Сквозь смерть». При этом они как будто не замечают его прежних статей о поэте, написанных в 1960‐е годы для сборников «Мосты», а также его заметок, печатавшихся в «Русской Мысли» и «Новом Русском Слове».

Правда, есть еще беллетризованные мемуары Одоевцевой, написанные с характерными для нее передергиваниями более чем через четверть века после происходивших событий. Никакого доверия они, разумеется, вызывать не могут, особенно если вспомнить ее реплику из письма от 1 февраля 1956 года к Владимиру Маркову, хорошо разбиравшемуся в послевоенной русской зарубежной литературе:

Конечно, совсем не требуется, чтобы Вы восхищались моими стихами. Но – посудите сами – Вы написали, что в эмигрантской поэзии имеется один Одарченко – чем, решительным росчерком пера, вычеркнули меня из нее, вспомнив все же, что еще обиднее, о моем существовании в качестве жены и как таковой удостоив меня поклоном[1005].

Изначально высокую оценку Иванова Марков поднял еще выше, но о том, что Одарченко оказался оправданием послевоенной зарубежной литературы, к сожалению, высказался только в частном письме. Впрочем, и рассуждения Иванова целиком также не попали в печать, а сохранились в черновиках вышеупомянутой статьи о советских и эмигрантских поэтах, написанной им для журнала «Возрождение»:

Чем новый поэт талантливей и самобытней – тем неохотней его признают. Тем большее раздражение и придирки он вызывает. Поплавского многие откровенно ненавидели. Отношение к «Деньку» Одарченко сильно напоминает оказанный сверхталантливым «Флагам» Поплавского прием. Очень нехотя, с ворчанием, ряды эмигрантского «Парнаса» все-таки потеснились и приняли Одарченко. Но, повторяю, для автора «Денька» это не такая уж честь. Появись «Денек» в России, все равно – до-советской или сталинской (если бы появление таких «упадочных» стихов было бы в С. С. С. Р. возможно), – Одарченко оценили бы, я уверен, выше, чем за рубежом. Одарченко по всему своему душевному складу, отражающемуся в его творчестве, мне кажется, не из числа тех, кто расположен «творить прекрасное» вне естественной русской среды, без возможности, в метафизическом и прямом смысле, в ней размахнуться и раскачнуться[1006].

И далее пояснял сказанное:

Но скажу – беру полную ответственность за свои слова – этот, вообще, конечно, лестный успех не так уж для Одарченко важен. Он – и [в этом] здесь тоже его сходство с Поплавским – «птица другого полета», поэт [не того] иного размаха «чтобы умещаться в рожках т. н. молодой эмигрантской поэзии». Ее «воздух» и ее «масштабы» [эмигрантской литературы] явно для него явно [так!] [самый] не подходят. Одарченко <—>эмигрант по биографии[1007].

Печатное мнение Иванова создало впечатление, что никто до него вовсе не заметил литературного явления Одарченко, хотя достаточно просмотреть подшивки русской зарубежной периодики, чтобы обнаружить отзывы о нем всех более или менее заметных критиков тех лет. О сборнике «Денек» высказались Георгий Адамович, Нина Берберова, Александр Бахрах, Юрий Терапиано, Юрий Иваск. Во многом благодаря их стараниям в эмигрантской среде сложилось некое общее мнение о поэзии Одарченко, квинтэссенцией которого стал вывод, сделанный Глебом Струве в его «опыте исторического обзора зарубежной литературы» в 1956 году:

У некоторых критиков большие ожидания и даже восторги вызвал Юрий Одарченко, автор книги «Денек» (1949). Стихи Одарченко не лишены своеобразия, но они смахивают на шутку и на пародию. У него острый глаз и эпиграмматический дар (не без следования образцам Ходасевича). Нигилистические темы Георгия Иванова он подает в форме гротеска и нонсенса, и эта форма не осталась без влияния на новейшую фазу в поэзии самого Иванова. Если говорить о «сюрреализме» в поэзии, то у Одарченко его больше, чем у Поплавского. Больше у него и чувства формы. Но никаких новых путей перед зарубежной поэзией он не открывает, что бы критики ни говорили. Его опыты в «серьезном» роде очень бледны[1008].

Впрочем, все последующие публикации Одарченко – в том же парижском «Возрождении», в издававшихся в Германии сборниках «Мосты», в нью-йоркском «Новом Журнале», выходившем под редакцией Михаила Карповича (1888–1959), в альтернативном ему «журнале-сборнике» «Опыты» – не остались незамеченными.

Приглашение, посланное редакцией последнего, было поддержано Одарченко с особым энтузиазмом, вероятно из‐за сделанной в письме оговорки о редакционных намерениях «Опытов». «Наши цели, главным образом, литературные, – написал 6 января 1953 года один из редакторов Роман Гринберг (1893–1969), – в отличие от других зарубежных изданий, у которых интересы, скорее, политические»[1009].

Устремления этого «журнала-сборника» напомнили Одарченко «литературные цели» изданного им в феврале 1947 года на пару с Анатолием Шайкевичем альманаха «Орион», который сначала планировался редакцией именно как журнал строго аполитичной направленности[1010].

Основное, главное стремление редакции «Орион<а>» по-видимому в том, чтобы остаться в стороне от всех наших послевоенных раздоров и разногласий, – замечал в неожиданно благожелательном отклике Г. Адамович. – Журнал [sic!] посвящен «изящной» – как выражались прежде – литературе, искусству, поэзии, театру, больше ничему. <…> Радушие, благодушие и вежливость редакции дошли до того, что, по желанию одного из авторов, произведение его напечатано по старой орфографии, в то время, как все остальное набрано по новой. Правда, автор это знаменитый, общепризнанная наша «краса и гордость» [Иван Бунин. –