Русский модернизм и его наследие: Коллективная монография в честь 70-летия Н. А. Богомолова — страница 97 из 141

.

Однако в связи с нагрянувшим книжным кризисом русского издательского дела в Германии Харитону с Ирецким удалось напечатать всего два выпуска журнала[1195]. На сдвоенный № 19–20 «Сполохов» – первый из изданных новой редакцией – откликнулся рецензией третий бывший «администратор» Дома литераторов Н. Волковыский:

Берлинский журнал, имеющий в своем прошлом 18 номеров, вышел под новой редакцией В. Я. Ирецкого и Б. И. Харитона (бывшего редактора «Литературных Записок» в Петербурге), и журнал значительно изменил свою физиономию: сокращена, прежде всего, его литературно-художественная часть и очень расширены остальные, количественно и качественно разнообразные отделы.

Новая редакция нащупывает пути к созданию журнала, который отвечал бы потребностям широких кругов культурных читателей за рубежом, ищущих отклика на запросы не-политического характера и не чисто литературно-художественного – в первую голову, а общекультурного порядка[1196]. <…>

Популяризаторского характера очерки принадлежат перу немецких авторов, в других упомянутых отделах встречаются русские имена, и на всем лежит печать хорошей литературности, тщательности и определенно-намеченного плана. Материал разнообразен, изложен популярно, без ненужной примитивности и читается легко.

Что касается литературного отдела, то здесь мы встречаем имена А. Амфитеатрова, В. Ирецкого, М. Зощенко, В. Ходасевича, Н. Тихонова и др. Пожалуй, из беллетристики самое яркое – это маленький очерк молодого петербургского серапионовца Зощенки: «Матрёнища».

Характерная для этого писателя манера письма – свободная, подчас до развязности, но красочная и какая-то органически здоровая и сильная. Обычная склонность к юмору и шаржу придает маленькому рассказу светлый и задорно-радостный колорит. Рассказ Ирецкого «Учет и распределение» написан еще в 1919 г. в Петербурге, в самый разгар торжества всероссийского учета и распределения исчезнувших из жизни благ и носит на себе черты этого ушедшего в прошлое времени и, местами, написан удачно, но, в общем, хуже других рассказов этого писателя, очень тонко и вдумчиво отражающего хорошо ему знакомый быт и дух советской действительности[1197].

В отличие от Харитона, свою историю высылки Волковыский написал только к ее пятнадцатой годовщине, когда многое изменилось и в СССР, и в эмиграции. Впрочем, подлинные причины репрессивных мер советского правительства так и остались непроясненными. В этом мемуарном очерке Волковыский не мог не вспомнить об исключительной прозорливости Ирецкого, который довольно точно предугадал развертывание драматических событий поздней осени 1922 года:

Можно было себе различно представлять свое будущее. Все очертания его были печальными. Но только одного не предвидела самая пылкая фантазия: высылки за границу. Правда, был в нашей среде человек, который предсказывал именно «остракизм». Его уже нет среди живущих. Это был Виктор Яковлевич Ирецкий. Но мы привыкли к экстравагантностям его оригинального и строгого ума и относились к его пророчествам иронически. Какая там высылка из собственной родины! Бросьте говорить глупости! Виктор Яковлевич упорно возвращался к своей концепции, доказать которую он не мог, но которую со свойственным ему упрямством выдвигал каждый раз, когда в московской или петербургской печати появлялся очередной выпад против того или другого: сегодня на «безбожническом фронте» ругали философа Н. О. Лосского, завтра – на «хозяйственном» – Б. Л. Бруцкуса, послезавтра на «идеолого-публицистическом» – А. С. Изгоева или А. Б. Петрищева. В один недобрый день они закрывали наш журнал «Летопись Дома литераторов», который выходил по замыслу и под редакцией Б. И. Харитона, и какой-нибудь перебежчик либо из монархического лагеря, вроде поэта Сергея Городецкого, либо из умеренно-социалистического, вроде некоего Литвакова, разражался громовой статьей против журнала, обливая помоями Харитона, меня, кого вздумается. Рубилось сплеча, доносилось – от всего продажного сердца. <…>

И никто из нас не знал… что у двух людей уже созрел план, провиденный одним только Ирецким: отобрать из кругов интеллигенции, прежде всего литературной и научной, группу тех, кто повиднее, или, в силу характера своей деятельности, – больше других на виду, и отправить их на пароходе за границу, чтоб показать «гнилому Западу», что мы, большевики, – не варвары. Не нравится господам интеллигентам у нас, не желают работать в наших газетах и журналах, критикуют нас на экономическом и на публицистическом фронте, а кое-кто еще проповедует на религиозные темы – скатертью дорога: поезжайте за границу, милостивые государи!

Эти два всесильных человека назывались: Троцкий и Зиновьев. Тогда, в дни расцвета их влияния и могущества, они не думали о «прецедентах» французской революции, меньше всего могли себе представить, что к 15-летию со дня осуществления их гениального плана один не будет иметь даже тени, а другой сам будет изгнанником. История, подчас, смеется адским смехом.

<…> Отдельные среди нас высылке не радовались, другие – приняли ее с восторгом, как избавление, как преддверье к свободной жизни. Жена В. Я. Ирецкого добилась отмены постановления об его высылке, но недели через две после своего приезда в Берлин мы и его встретили на чужбине, где, год тому назад, суждено было ему найти вечный покой[1198]. <…>

16‐го ноября 1922 года 23 семьи высылаемых были на пристани тщательно обысканы и посажены на пароход, стоявший на Николаевской набережной Васильевского острова и привезший нас в Штеттин. Мы имели право взять с собою – на семью – всего лишь 50 долларов. Это была вторая – и последняя «партия» высланных. До гробовой доски врезались в память очертания знакомых домов, Академии Художеств, Университета, с которыми связаны лучшие годы молодости. В прозрачном тумане раннего ноябрьского утра постепенно теряли они четкость своих строгих форм[1199].

Описанные Волковыским петербургские ведуты, проплывающие перед глазами вдоль Николаевской набережной, наверняка запечатлелись и в памяти Ирецкого. Вопреки обилию перемещений и географических перипетий, о которых он рассказывал в своей автобиографии: «Родился в Харькове. Детство провел в Белгороде, Курской губ<ернии>. А затем в силу домашних обстоятельств проживал в разных концах России – на Урале, в Польше, в Вятке, в Воронеже, в Петербурге»[1200], – «воображаемые города» в его прозе, написанной в эмиграции, заставляют вспомнить именно петербургскую топографию. Как отмечал П. Пильский, «В. Ирецкий, по преимуществу, схематик. Его увлекает беллетристический чертеж. Впечатлительность этого писателя не жадна. <…> Это совсем не его область. Ему нужны грандиозные планы, размахи замысла, прямые линии, тонкость чертежа, точные вычисления, постройки»[1201].

В городских пейзажах Ирецкого появляются мосты и набережные, узкие переулки и проходные дворы, дворцы и доходные дома, глядящие мертвыми окнами на уличную жизнь. Именно через них Петербург угадывается в выстроенных им декорациях фантастического романа «Наследники» (1928), несмотря на то, что местом повествования выбрана «маленькая Дания»[1202]. Ю. Айхенвальд увидел в этом романе Ирецкого «ценную и очень значительную семейную хронику, наподобие „Будденброков“ Томаса Манна», и написал в своем отзыве:

Выпущенный издательством «Polyglotte», роман В. Ирецкого «Наследники» – оригинальное явление уже потому, что содержание его взято не из русской, а из датской жизни. В связи с этим, а также и с особенностями изложения, он может показаться иному переводом с иностранного. Не то, чтобы изложение это страдало искусственностью или было недостаточно русское: нет, напротив, оно за несколькими исключениями, которые мы сейчас укажем, льется чистой и благородной струею; но слышится в нем часто какая-то приподнятость и торжественность. <…>

На этом фоне – яркой кистью выписанные картины и фигуры, много острого, меткого, смелые и волнующие неожиданности, ряд содержательных биографий; освещена серьезность и существенность человеческих судеб, показаны психологические глубины, есть человечное и трогательное. <…> Его роман умен. Даже излишне подчеркнута здесь интеллигентность и образованность: немало фактических знаний требует от своего читателя осведомленный писатель. <…>

В общем, есть у «Наследников» своя, особая, опять-таки интеллигентная физиономия. Над пустою беллетристикой высоко поднимается это серьезным звуком звучащее произведение. Оно заставляет думать[1203].

Вряд ли Айхенвальд мог предположить, насколько точным окажется его замечание, что книга Ирецкого вполне способна «показаться иному переводом с иностранного». В том же году «Наследники» были контрафактно выпущены в Москве издательством «Пучина» под заглавием «Завет предка», как роман «Я. Ириксона» «Slaegten Larsen» в «авторизованном переводе с датского В. Яковлева»[1204]. Сам же Ирецкий с грустью констатировал в письме к жене 13 мая 1930 года: «…роман пока что разошелся неважно: около 400 экз<емпляров>. Денег я за него не получил ни копейки. С пьесами ничего не выходит, что не помешало мне написать (почти что закончил) и четвертую. Настроение нехорошее: скучно! И главное – никаких радостей. Людей почти не вижу. Да и никого нет»[1205].

В Петербурге разворачивается действие следующей книги Ирецкого «Холодный уголь» (1930). В своей рецензии обозреватель рижской газеты «Сегодня» Петр Пильский отмечал роковую роль города в становлении главных действующих лиц этого романа: