, чаще всего – в форме перифраза: начало этому типу текста было положено, как теперь выясняется (стр. 163–164), не Владимиром Марковым, а Сергеем Нельдихеном (и оба вряд ли ориентировались на мировой претекст – книгу Поля Элюара и Бенжамена Пере «152 пословицы на потребу дня», вышедшую в 1925 году[398]). Типология текстов-перифразов была построена Г.Е. Крейдлиным [Крейдлин 1989] на материале малой прозаической формы; в моностихе некоторые типы не представлены, поскольку значительно удлиняют исходный текст – тогда как моностих-перифраз в большинстве случаев стремится к сохранению метрики оригинала. В силу этого наиболее распространенный тип трансформации в моностихе – подстановка (субституция):
Дай, джинн, на счастье лампу мне!
Как хороши, как свежи были розги…
– и, в виде альтернативы:
Как хороши, как свежи были рожи!..
и не кончается распятье
Покайся, Карпократ, до радостного утра.
– последний случай, кажется, единственный, когда прототекстом выступает моностих же. Впрочем, нередко моностих-трансформ использует в качестве прототекста паремию:
Где тошно, там и рвется.
Где родился – там и расплодился.
В качестве мотивировки чаще всего выступает паронимическая близость замещаемого и подставляемого[400], иногда – подставляемого и других слов исходного текста:
Сезам слезам не верит.
где вы гундосые гунны
В некоторых случаях замещению подвергается не одно слово, а целая синтагма, осмысляемая как культурно-речевое клише:
Мы наш мы Третий Рим построим
Старик Хоттабыч нас приметил[401]
– в конструкции «препозитивное приложение “старик” + имя собственное» заполнение позиции имени собственного именем героя сказки Лазаря Лагина обладает впечатляющей частотностью (поисковая система Яндекс дает, с учетом вариантов написания имени «Хоттабыч», более 428 000 употреблений), значительно превосходя синтагму «старик Державин» (около 27 000 употреблений). Реже встречается трансформация нестихотворного текста, не связанная требованием эквиметричности:
водомерка из нержавеющей стали
над всей россией чистая небыль.
– текстом-источником являются соответственно название романа Гарри Гаррисона «Крыса из нержавеющей стали» и фраза «Над всей Испанией чистое небо» (чаще переводится «Над всей Испанией безоблачное небо»), будто бы сигнализировавшая о начале франкистского мятежа 1936 года[402]. Впрочем, и при трансформации нестихотворного текста эквиметричность может играть важную роль, выявляя признаки стихотворности в исходном материале (ср. стр. 62–63):
Петербург, Петербург, я тебя съем!
страна подходящего солнца
Отметим также, что в тексте Сигея подстановка двойная: не только «небо => небыль», но и «Испания => Россия», – такая конструкция отчетливее проявляет актуальное членение предложения, акцентируя тему: «над всей Россией» (в отличие от Испании). Аналогичная схема у Игоря Бобырева (род. 1985):
океан – движение бога
– претекстом выступает визуальное стихотворение Андрея Вознесенского с вербальной составляющей «чайка – плавки бога».
Другой тип трансформации – «склейка» по Крейдлину – приводит к образованию центона в строгом смысле слова:
Иных уж нет, а воз и ныне там.
и долго буду я живее всех живых
Я вас любил, как сорок тысяч братьев.
Будем как солнце как таковое.
Красота спасёт дыр бул щил
– два последних примера правомерно рассматривать и в качестве культурологических этюдов (см. ниже): понятно, что наибольшее художественное напряжение создает центон, претексты которого вступают благодаря столкновению в нем в культурно-эстетический конфликт.
Третий тип трансформации, изредка возникающий в моностихе, – усечение:
ложка в бочке мёда
И долго буду тем любезен я, и этим…
– во втором тексте с наращением (добавлено «и этим»): Г.Е. Крейдлин отличает усечение с наращением от подстановки по признаку изменения синтаксической конструкции [Крейдлин 1989, 199–200] (в данном случае изменился характер косвенного дополнения: поскольку заполнение валентности «субъект отношения» именем в дательном падеже у слов типа «любезен» обязательно, постольку после усечения заполнявшего эту валентность слова «народу» местоимение, стоявшее в творительном падеже единственного числа, переосмысляется благодаря омонимии как форма дательного падежа множественного числа).
Эпизодически встречаются и не составляют отдельной тенденции тексты, построенные на интертекстуальном сближении, но не являющиеся перифразами:
Когда же это ружьё наконец выстрелит!
Следует отметить, что характер отношения приведенных текстов к исходному тексту различен. Несколько перифразов, составляющие явное меньшинство, нацелены на травестийное переосмысление исходного текста, деконструкцию их базовых концептов: таков текст Олега Губанова, в котором взаимозаменяемостью синтагм «новый мир» и «Третий Рим» релятивизируются ценности, фигурирующие в рамках данной идеологии – будь то коммунистической или православной – как абсолютные, или текст Нирмала, освобождающий от возвышающего романтического флера брюсовский образ «грядущих гуннов» – малообразованной массы, господство которой разрушительно для культурной традиции. Остальные тексты, с точки зрения тыняновской дихотомии, скорее пародичны, чем пародийны – особенно показателен в этом отношении текст Станислава Львовского, определенно не направленный на рефлексию по поводу русской народной сказки о Колобке, а использующий соответствующее ритмико-синтаксическое клише для встраивания в литературную традицию «эсхатологии Петербурга», – в точном согласии с мыслью Ю.Н. Тынянова о том, что «если пародией трагедии будет комедия, то пародией комедии может быть трагедия» [Тынянов 1977, 226]. Характерен и текст Андрея Полякова, входящий, как и карамзинский претекст, в состав стихотворного цикла танатографической тематики («Хоэфоры», с чередованием античных и эллинистических мотивов), однако полемически противопоставляющий выраженной Карамзиным цельности и непосредственности христианского мироощущения изощренную философско-теологическую рефлексию (в учении Карпократа, философа-гностика II века, воскресение из мертвых отрицается, а грех требует не покаяния, но избывания через неукоснительное совершение).
Между тем лавинообразный рост аллюзий и перифразов не только в художественном, но и в публицистическом тексте, возникший в 1990-е годы как составная часть «карнавализации современного употребления русского языка» [Костомаров, Бурвикова 1999, 252] и предлагающий по большей части «такой угол смещения культурной проекции, что прототекст как бы изживает сам себя: внимание сосредотачивается не на нем, а на степени его искажения» [Фатеева 2006a, 49], привел к тому, что минимальные тексты-перифразы (часто без различения стихотворных и прозаических) стали проявлять тенденцию к образованию особого жанра