«A Monsieur Monsieur Le Chevalier Nissen Conseiller Actuel d'etat de S: M: Dannoise Fresentem A Salzburg»
«…Теперь о последних днях Моцарта. Он всегда видел от нашей любимой матушки только любовь, да и она от него тоже, – помню, частенько в Видене (где я и моя матушка останавливались в „Золотом плуге“) Моцарт в страшной спешке вбегал с пакетиком под мышкой, в коем были кофе и сахар, вручал его нашей доброй матушке со словами: здесь, дорогая мама, Вам немного пополдничать. Это радовало ее ну совсем как ребенка. Сие случалось весьма часто, короче Моцарт никогда не приходил к нам с пустыми руками.
Теперь, когда Моцарт заболел, мы обе сшили ему ночную сорочку, которую он мог надевать спереди, потому что из-за опухлости он не мог поворачиваться, и так как мы не знали, как тяжело он был болен, мы сделали ему также подбитый ватой шлафрок (во всем этом нами руководила его добрая супруга и моя любимейшая сестра), чтобы он мог хорошо закутаться, если бы ему нужно было встать. Таким образом, мы прилежно посещали его, он также проявил сердечную радость, получив шлафрок. Я каждый день ходила в город проведывать его, и когда однажды в субботний вечер я пришла к ним, Моцарт сказал мне: теперь, милая Зофи, скажите маме, что я чувствую себя совсем хорошо и что через недельку после ее именин я еще приду поздравить ее. Кто, кроме меня, мог доставить матушке большую радость и принести ей столь радостную весть, когда сама она вряд ли ожидала такого известия, и я поспешила домой обрадовать ее, тем более что и мне самой он показался очень оживленным и хорошо выглядевшим. Итак, на следующий день было воскресенье: я была еще молода, но, признаюсь честно, мне никогда не доставляло особого удовольствия тащиться из пригорода в город пешком, а ехать у меня не было денег, и я сказала нашей доброй матушке: дорогая мама, я не пойду сегодня к Моцарту – ведь вчера ему было так хорошо, а сегодня наверняка лучше, одним днем больше или меньше – ничего, пожалуй, не изменится. На это она ответила: знаешь что, приготовь-ка мне чашку кофе, а потом и решим, что тебе делать. Она явно была расположена к тому, чтобы оставить меня дома, ведь ты, сестра, знаешь, как я обычно у тебя задерживаюсь, ну, пошла я на кухню, а огня не было. Разожгла я лучину, растопила огонь. Но Моцарт никак не выходил у меня из головы, кофе был готов, а огонек мой все горел. Смотрю я, как он разгорается, сгорело уже порядочно, свету все больше, а я уставилась на него, и так мне захотелось узнать, что там делает Моцарт, и только я об этом подумала, вижу – свет гаснет и погас совсем, как будто бы его никогда и не было. Не осталось ни искорки во всем очаге, не было воздуха, я не могла этого вынести, меня охватил озноб, я побежала к матушке и рассказала ей все. Она сказала, поворачивайся же поскорее и иди, только рассказала, как только могла. О Боже, как же ужаснулась я, когда мне навстречу вышла моя сестра со словами отчаяния: слава Богу, милая Зофи, что ты здесь. Сегодня ночью ему было так плохо, что я уже думала, он не переживет этого дня, останься сегодня у меня, если и сегодня будет так же, он умрет этой ночью, загляни же к нему, что он там делает. Постаравшись взять себя в руки, я подошла к его постели, и он тут же окликнул меня: ах, милая Зофи, хорошо, что вы здесь, сегодня ночью вы должны оставаться тут, вы должны видеть, как я умираю. Крепясь из последних сил, я пыталась разубедить его, но он на всё отвечал: привкус смерти уже у меня на языке, и кто же поможет моей любимейшей Констанции, ежели вы не останетесь здесь.
– Да, дорогой Моцарт, мне нужно только сходить к матушке и сказать ей, что вы очень просите меня остаться, иначе она подумает, что здесь случилось несчастье. – Да, сделайте это да возвращайтесь поскорее. – Боже, какого мужества мне это стоило, бедная сестра вышла за мной и стала умолять, чтобы я сходила к этим попам из св. Петра и попросила кого-нибудь из них, как бы невзначай, прийти. Я так и сделала, но они наотрез отказались, и каких же усилий стоило мне тронуть душу хоть одного из этих Божьих извергов. Теперь я помчалась к матушке, со страхом поджидавшей меня, было уже темно, как испугалась бедняжка, я уговорила ее пойти на ночь к старшей дочери дорогой Хофер, что она и сделала, и я снова – что мне еще оставалось – бросилась к своей безутешной сестре. У постели Моцарта сидел Зюсмайр; на одеяле лежал известный Реквием, и Моцарт втолковывал ему, как надобно закончить сочинение после его смерти. Следом он поручил жене его смерть держать в тайне, пока она не даст знать Альбрехтсбергеру, именно которому теперь следовало передать службу перед Господом и миром. Клоссета, доктора, долго искали в театре; тот же решил остаться до конца спектакля, – явившись наконец, он наложил холодный компресс на его пылающий лоб. Это подорвало его последние силы, и, не приходя в сознание, он скончался. До сих пор в ушах моих стоит последнее, что он попытался сделать: изобразить литавры в своем Реквиеме. Тут же появился Мюллер из художественного кабинета и сделал гипсовый слепок с его бледного, помертвевшего лица. Как подкошенная, упала его супруга на колени, взывая к Всемогущему о помощи, я не могу этого описать, дорогой брат, она не могла от него оторваться, как я ее ни умоляла. А каково ж стало б ей после этой жуткой ночи при виде того, как днем под окнами столпился народ и, громко стеная и рыдая, оплакивал его.
Мой дорогой муж и я целуем и прижимаем Вас от всей души к своим только для Вас бьющимся сердцам и всегда вечно Ваши».
Как ждал смерти Моцарта круг преступников и соучастников, нами фактически уже выяснено. Следы были уничтожены, однако Сальери все-таки признал себя виновным в смерти Моцарта. В 1953 году Игорь Бэлза сообщил, что в 1928 году венский музыковед профессор Гвидо Адлер поделился со своим русским коллегой Борисом Асафьевым тем, что он своими глазами в одном венском церковном архиве видел письменную запись исповеди Сальери, относящуюся к его последнему году жизни. Сальери, видимо, признался в преступлении, а его исповедник нарушил свой обет молчания и даже позволил себе признаться, что «речь шла о медленно действующем яде, который давался Моцарту с большими промежутками». Получает поддержку и наше предположение, что непосредственным убийцей мог быть только Зюсмайр.
На Констанцию же буквально обрушился груз посмертной славы её мужа. Это началось сразу после его смерти.
Из венской газеты «Wiener Zeitung» от 7 декабря 1791 года:
«В ночь с 4 на 5 с. м. здесь скончался императорский и королевский придворный камер-композитор Вольфганг Моцарт. С детства известный всей Европе редкостным своим музыкальным талантом, он удачливейшим развитием от природы унаследованной одаренности и упорнейшим ее применением достиг величайшего мастерства; свидетельство тому – его очаровательные и всем полюбившиеся произведения, заставляющие думать о невосполнимой утрате, постигшей благородное искусство с его смертью».
И эта слава, отбрасывавшая свой отблеск и на Констанцию, разрослась до неимоверных размеров. Констанция жила с Ниссеном без забот, греясь в лучах славы своего первого мужа.
Констанция, имевшая энергичного помощника в лице аббата, профессора теологии Максимилиана Штадлера (1748–1833), относилась теперь к тому известному, долго живущему типу вдов великих людей искусства, который можно представить, как некую смесь хранительниц Грааля, деловитости часто некорректной и отсутствия к ним какого-либо доверия. Весьма примечателен для характера вдовы музыкального гения момент, о котором писал Немечек, вспоминая, как он собирал материал для биографии Моцарта:
«Я не мог воспользоваться всем, отчасти из-за живых еще лиц (герр Зюсмайр), отчасти из-за недоверия к кое-чему из того, что мадам Моцарт показывала или говорила». То же самое можно было отнести к сестре Зофи и написанным ей письмом для биографии Моцарта.
С одной стороны, все второстепенное Зофи описала весьма детально, а всё существенное – неверно. Поэтому с чистой совестью можно было исходить из того, что в этом письме – учитывая даже ретроспекцию в 34 года – многое выдумано, тем более, что именно такой день, день смерти, как правило, детальней оседает в памяти, но чтобы так неточно – этого уж нет. Отсюда же выходит, что Моцарт опять должен сделаться добрым католиком, а потому все масонское из его бумаг должно быть устранено, тем более что они могли содержать нечто, уличающее и саму Констанцию. Наконец, в письмах, которые не были уничтожены, как можно меньше должно было фигурировать имя Зюсмайра – как и другие имена, – ибо потомки могли обнаружить нечто, для них не предназначавшееся. Такая завидная последовательность в заметании следов окончательно свидетельствовало об известной вине Констанции в смерти Моцарта.
Но поскольку уничтожила она только часть, – но довольно важную, – общего материала, то будущих биографов она просто ошеломила, сознательно введя их в заблуждение. Теперь невозможно сказать что-либо определенное! Что могло побудить Констанцию сплошь и рядом устранять имя Зюсмайра из бумаг или передоверить это Ниссену, если в письмах было, нечто, что компрометировало её имя? Многие биографы явно не задумывались об этом, и до сих пор нет исчерпывающего объяснения этой её страсти. Очевидно, один из мотивов крылся в том, что она не хотела афишировать свою связь с Зюсмайром. И потому, что эта связь с учеником своего мужа стала для неё не совсем приемлемой и превращала её, – выражаясь осторожно, – в посвященную готовящегося отравления, ей пришлось уничтожить Зюсмайра документально, насколько это было возможно.
Более того, не менее интересно и то, что Ниссен с 1810 по 1820 год, то есть еще до момента своей биографической деятельности, работал политическим цензором в Копенгагене. Возникал естественный вопрос, насколько он цензировал документы Моцарта, изучая и перерабатывая их. Констанция, впрочем, насколько это известно, после 1792 года никогда более не контактировала с Францем Ксавером Зюсмайром, хотя он заявил о себе теперь как преуспевающий композитор. И над этим стоило задуматься, ведь прежде он был ее интимным другом.