Дело о «ядерных ранцах» не то чтобы всплыло в печатных или электронных СМИ Германии, но и вообще осталось за кадром. Тем более что «носители» этой ценной информации – политпара, агент Хантер и офицер ЗГВ Хабибуллин – были просто выключены из игры.
Выпив три чашки двойного капучино, мы с Эрикой настроились на позитивную волну и так и расстались – и, как я полагаю, навсегда.
XX. Наступление
«Слава, море и волнение!
Слава, пламя и горение!
Слава, пламя! Влаге слава!
Как всё это величаво!
Слава ветра дуновению!
И пещер уединению!
Слава вечная затем
Четырем стихиям всем!»
Я не хотел этого больше. Просто очень устал. Пошел, взял ключ от почтового ящика – проверить почту. Там оказалась внушительная добыча – я не проверял ящик уже несколько дней. Вывалив на стол корреспонденцию, я обнаружил конверт с открыткой от Веры Лурье. Вскрыв конверт, я перевернул открытку и прочел депешу со знакомым почерком:
«Посмертная маска В. А. Моцарта. Какое просветленное выражение лица, – эта воплотившаяся в образе музыка, юность гениального облика! И самое, пожалуй, главное: следы острой почечной недостаточности, сопровождаемой сильным отеком лица, – вот абсолютные доказательства подлинности Моцартовой маски. Но это ещё не все. В ядре маски есть и „сигнатура“: зеркально отраженные буквы Th. R и число 1793, что может означать единственное: отлито года от Рождества Христова 1793 Таддеусом Риболой. Это знак венской литейной мастерской по олову и бронзе Паулер Тор, находящейся в непосредственной близости от художественного кабинета Дейма-Мюллера!
Как подсказывает здравый смысл, который зиждится на всех критически рассмотренных обстоятельствах дела, настоящую маску по праву следует считать отливкой с посмертной гипсовой маски В. А. Моцарта, снятой Деймом-Мюллером 5 декабря 1791 года. Дерзайте, мой друг!»
И сбоку была приписка баронессы Лурье, сделанная красной тушью:
«… Меня преследуют двое мужчин в сером. Они знают про рукописи. Берегите себя, Владек. Существуют и другие тексты, но они хранятся не у меня. Думаю, где-то должен быть „ребенок“. Вам ничего не говорит имя графа Дейма-Мюллера, Марии Магдалены Хофдемель? На всякий случай даю вам пару адресов в Мюнхене и Вене. Запомните и уничтожите… Боюсь, что ваша жизнь в опасности…»
Я положил открытку на стол. Мне было уже известно, что я никуда не пойду. Я сам превратил эту комнату в некую исследовательскую лабораторию, филиал частного сыскного агентства а-ля Шерлок Холмс в Берлине. Причем, я так и не осознал в полной мере всего того, что случилось со мной с того момента, как я повстречался с баронессой и русской поэтессой Верой Лурье. Одно я четко уразумел: коготки мои так вонзились в древо познания, что отодрать их не было никакой возможности, и придется стоять до конца, чего бы мне это не стоило…
На этот раз я постараюсь разобраться во всем – и ради себя самого, и ради давно ушедшего Александра Пушкина, Гвидо Адлера, Бориса Асафьева, Гунтера Дуды, Вольфганга Риттера и более всего ради Моцарта. В глубине души я всегда знал, что мой марафонский стипль-чез не вечен, финишная ленточка впереди. Остановиться всё-таки придется; так почему не здесь и не сейчас?
Внезапно меня охватила глубокая усталость. Я направился в ванную умыться. Из зеркала на меня воззрился изможденный незнакомец с усталым лицом и огромными глазами. Мне стало противно смотреть на этого монстра, в которого я превратился.
Итак, во-первых, я должен срочно съездить на «Опеле» в Вильмерсдорф в Берлин, к Вере Лурье, у неё – ключ к моим последующим тропам поиска. Кроме того, есть ещё два запасных «аэродрома»: в Мюнхене, в Майнце, в Вене и, может, где-нибудь еще. Обратной дороги не было.
Чтобы получить заряд музыкального допинга, я выбрал из инструментальной музыки Моцарта нужный диск, вставил его в плеер и нацепил наушники.
Первые же аккорды моцартовской симфонии несказанно восхитили меня. Казалось, Вольфганг Амадей вложил в эту вещь всего себя без остатка. Слушая музыку, казалось, что ты паришь в горной вышине, между небом и вершинами Альп. Моцарт, Моцарт! Какое поразительное и восхитительное произведение человеческой природы!
Передо мной на широчайшей мировой сцене жизни схлестнулось все вместе: стихии, силы мира, живые люди, феномены, судьбы. Не музыка души – аккорды мировых сил – мрачные, светлые или загадочные, легкие или тяжелые, радостные или скорбные, или то и другое вместе. Но это не только космос, рок и стихии, это живые люди, их судьбы.
Затем мне попался грандиознейший фортепианный концерт c-moll и фортепианный квартет g-moll. Это уже была не собственная психика композитора, а мировая арена, вселенная. Мою голову заполонили все эти страстно-трагичные массовые выкрики и как бы хоры, эти живые всемирные драмы – не бездушные стихии, а огромные страдающие человеческие массы. И я, и художник вместе пропадаем в ничтожестве перед грандиозными образами страдающих людей.
Моцарт не стремился, как Бетховен, обнять миллионы, он уничтожен громадностью мировой картины горя и лишений людей.
Фортепианный квартет g-moll начинается мрачной и страшной темой рока; затем проносится сверху вниз легкая фигурка, как дрожь по поверхности человеческой массы; затем вторично проносится дрожь и возникает некий вселенский человеческий хор страсти и страдания. Как только заканчивается первая часть – симбиоз мирового отчаяния и ужаса, то звучит аndante – тихая, заглушённая и скорбная задумчивость… И тут, как рябь по океану, развертывается и наступает скорбный трепет. Финальные аккорды словно ведут меня по разным сценам интимной жизни людей: по идиллиям, по домашнему уюту, по сельским песням и мечтам – и везде человеческие страдания, безотрадность. И только в последних тактах звучит идиллический мотив рондо. Создается иллюзия, будто художника нет, а мировые силы сами развертываются и развиваются. Правда, писать об этом – невозможно, это надо переживать.
Я понял, чего ждал от этой музыки. Она должна была дать мне нечто словами невыразимое – то, что скрыто в молчании, а возможно, мужество, или хотя бы надежду, что все это когда-нибудь прекратится. А может, я просто хотел убедиться, что моя марафонская дистанция подходит к концу.
За ней последовал отрывок из «Реквиема» Моцарта – мощная лавина строгих величественных и вечных аккордов, некий катакликтический гимн. И вот полные трагизма мощные аккорды о боли и печали – печали моей и его, Вольфганга Моцарта, печали мужчин и женщин, одиноких и беспомощных в этом враждебном мире. Моя каморка превратилась в космическое пространство; аккорды, арктически-ледяные и кристально чистые, возвещали о том, как бесконечно далеки друг от друга атомы Вселенной, наполненной загадочным эфиром, а не обезличенной пустотой. Ноты коснулись страшного для человеческого понимания вопроса о бесконечности Вселенной.
Но вот протрубил пронзительный вопль, взывающий к иным мирам, населенным иными живыми существами. Потекли аккорды про мировую душу, блуждающую в потёмках вечности с какой-то возвышенной целью и смыслом. Но вот вверх взмыл голос скрипки, изливаясь ликующей радостью – чуждой к прошлому и будущему. И где-то засверкали беззвучные зарницы или промельки света, – эти краткие мгновения торжества Неба над Тьмой и безысходностью. Потом снова вступили мощные траурные аккорды; тональность и высота их сменялась с немыслимой скоростью, они перетекали друг в друга, и творили новые миры, ввергая человека в космическое состояние небожителя. Этот был гимн торжеству радости, аккорды звучали снова и снова, воспаряясь над вершинами духа, перерастая в самую прекрасную молитву из всех, что мне доводилось слышать, чтобы затем превратиться в песнь безрассудной смелости перед ликом мировой скорби и нечеловеческих страданий.
Когда «Реквием» закончился, я вспомнил один из музыкальных вечеров, когда я попал в Венскую оперу на концерт, посвящённый «Реквиему».
Разумеется, венские музыканты были в ударе. Я даже заметил, как у известного дирижёра подрагивали пальцы от нервного напряжения. Как будто Реквием, эта заупокойная месса, звучала по его ясной и светлой душе. Как знал, как чувствовал, как предвидел!..
Я шарил взглядом по комнате, надеясь уцепиться хоть за что-то прочное, но комната тоже стала частью вселенского водоворота. Книги на столе утратили свою материальность. Мне виделись только пустоты между домами. Передо мной явился мир пустого пространства, мир ужаса бесконечного пространства – мир без структур, без правил, без законов, мир, где не за что бороться и не за что держаться, ибо ты неотделим от того, что вокруг, ибо ты сам – зияющая пустота между атомами и молекулами… Меня обуял страх. Не похожий на тот, который испытываешь, когда за твоей спиной стоит Смерть. Нет. Сейчас я боялся одного: что я песчинка в этом бесконечном мире или попросту ничто. И весь окружающий нас мир, необъятная бесконечность Вселенной, этот ужас нескончаемой непрерывности Мира был непереносим. Сердце стремилось разорваться на тысячи осколков.
Я тряхнул головой, чтобы избавиться от наваждения и при этом хохотнул грубо, зло.
Только комната осталась той же в своём мрачном постоянстве. А музыкальные аккорды Моцарта все звучали и звучали.
В груди похолодело, меня охватила паника. Я попытался взять себя в руки. Опять бежать? Но куда? Конечно же, в Вильмерсдорф, к Вере Лурье. Жива ли она? Опасность её жизни налицо – ей угрожали.
И я понял, что все вокруг, как и прежде, было в движении. Нет ничего прочного, устойчивого…
Я подошёл к окну. Было темно, ночь неумолимо надвигалась.
Рухнув на диван, я заломил руки за головой, задумался.
Нет, я не боялся смерти. Как и сам Вольфганг Моцарт, который написал в последнем письме к отцу Леопольду, почти пророчествуя и совершенно примирившись с близкой потерей близкого человека. Это было философское утешение родному отцу, который готов был отправиться в последний путь: