Его первым законом должен быть закон возмездия — этот основной закон Ветхого завета.
Для заволжских старцев верховной религиозной нормой был не Ветхий завет, а Новый. Потому не считали они для христианина обязательными те установления, которые можно вычитать в Библии. «Божественная ревность», которую возводили в принцип иосифляне, казалась им проявлением древнего закона, которому противопоставляется евангельская заповедь любви. Отвечая на ветхозаветные примеры, заволжские старцы говорили: «Еще ж Ветхий завет тогда бысть, нам новей благодати яви Владыка христолюбивый союз, еже не осудити брата брату: не судите и не осуждены будете»[158]. И весьма убийственно для иосифлян указывали старцы на то, что иосифляне в своей борьбе с «жидовской» ересью сами становились жидовствующими, «субботниками»: «Аще ты повелеваеши, о Иосифе, брату брата согрешивша убити, то скорее и субботство будет, и вся Ветхого завета, их же Бог ненавидит». Таким образом, иосифлянский бог гнева и ярости у противоположного направления становился Богом любви и милосердия. А вместе с тем менялись необходимо и представления об истинном православном царе.
«Молим вас, — читаем мы в одном известном памятнике XVI века, — возлюбленнии отцы и драгая братия — покоряйтесь благоверным царем и великим князем и в благоверии князем русским, радейте и во всем им прямите, и Бога за них молите, и добра государем своим во всем хотите!..[159] Но тут же памятник прибавляет: «Милостив человек есть царь, милость показа к миру — уподобися милостивому Богу». Такоже подобает всякому милостиву быти друг к другу». Подобно этому и Вассиан Патрикеев полагал, что «царем и великим князем достоит дела делати милосердно»[160]. Таким образом, на место царя гнева и мести ставится царь любви и милости. Задача его — в построении истинного, праведного государства. «Да ничтоже предпочтеши паче правды и суда царя небесного», — увещевал государей другой церковный деятель характеризуемой эпохи, родом чужестранец, призванный в Московию с Афона, видавший мир, бывавший в чудесном Флорентийском граде, — «прекраснейшем и преподобнейшем сущих в Италии градов» и слышавший там страстную проповедь «мниха Иеронима» (Савонароллы), «латыняна родом и учением», преисполненного «всякие премудрости и разума боговдохновенных писаний и вышнего наказания, сиречь философии, подвижник презелен и божественной ревностью довольно украшен»[161]. «Ничто же убо потребнейше и нужнейше правды благоверно царствующему на земли», — учил он. С тем же идеалом выступает и автор так называемого Сильвестрова послания[162]. «Богом возвышенный царю… царствуй истины ради и кротости и правды… Престол твой правдою и крепостью и судом истинным утвержден есть, жезл правды — жезл царствия твоего»[163]. И эта милость и кротость необходима не только во внутренней, но и во внешней политике. Только «неверные тщатся в ратях на убийство и на грабление, и на блуд, и на всякую нечистоту и злобу своими храбростями и тем хвалятся[164]. Истинный православный царь правит «не своею царской храбростью, ниже своим подвигом, но царскою премудрою премудростью»[165].
Московский книжный человек XVI столетия был глубоко убежден, что без элемента «правды» не может стоять никакое государство. Об этом учила его не только религия, в этом убеждала его и доступная ему философия. Образцом политической мудрости характеризуемой нами эпохи для русских людей были не какие-либо сочинения по естественному праву, сводящие царскую власть к воле народной, — нет, образцом мудрости, в значительной степени запретной и тайной, а потому особо привлекательной, служила известная и на Западе книга «Аристотелевы врата, или Тайная тайных», ходившая среди наших старых книжников в славянском переводе[166]. Книга эта, чтение которой считалось, по-видимому, показателем уже еретического свободомыслия, «сложена» будто бы была «философом великим и преподобным Аристотелем ученику своему, царю великому Александру, нарицаемому Рогатым». И тайная премудрость ее гласит не о том, как устроить государство без царя, но о том, как править хорошему царю. Книга эта, по-видимому, служила источником, которым руководствовался не только князь Курбский в своей политической теории, очень близкой по принципам к направлению заволжских старцев, но и многие другие публицистическое сочинения XVI века. В книге этой утверждается мысль, что «правдой» устроилось все — стали небеса над землей, населилась земля и устроились царства; правдою становятся послушными слуги государевы, правдою утешаются бедные, привлекаются враги. «И умирают народы от всякой кривды», — гласила приписываемая Аристотелю мудрость[167]. И утверждалось в ней, что укрепляет царства «уставная доброта», а не «лютование» и что не тот истинно овладевает человеком, кто покупает его тело, — так родятся только рабы и рабыни, — но тот, кто может привлечь людей сладостью свободы[168]. Она учила, что царь должен покорять царство свое истине закона своего; а если царя покоряет закон царства ради, то побьет его закон[169]. Московскому книжному человеку не чужды были, следовательно, идеалы правовой монархии, которые нельзя не признать истинно христианскими.
В то же время не видел русский человек истинной правды в московской монархии и смятением наполнялась нередко его душа.
Не без отношения к современности написаны следующие слова в «Беседе Валаамских Чудотворцев». «Князи их будут немилостивы, а судьи их будут неправедны, и не будет избавляющего сироты от руки сильного. И восплачутся вдовицы и сироты, не имуще помощника себе, ни заступника, зане князи не смиряются и властители не сжалятся, мучащей худые (бедных)… И вложу ярость князем вашим в сердце, и встанет брань в странах ваших, и не почиет воюя род на род». Все это есть признак последних времен и, по мнению автора, приблизились крайние сроки, восплака-лась земля, восплакалось море и все глубины преисподние, восплакалась бездна и звучит уже труба архангела: антихрист грядет в Мир со всеми бесами своими». Сходные чувства питает и Максим Грек. Шел я, рассказывает этот чужестранец, по-своему жестокому и многих бед преисполненному пути и встретил женщину при дороге, одетую в черные ризы, с поникшей головой и горько плачущую. И ужаснулся я и спросил: кто ты, зачем сидишь и плачешь? «Путник, не спрашивай, — отвечала она, — навлечешь на себя некую напасть и ненависть со стороны тех, которые отвращаются от истины и ненавидят старческое поучение. Но на настойчивые вопросы ответила наконец женщина: «Я — базилейа, царство, власть. Я — славная дочь Всевышнего. И вот меня подчинили себе славолюбцы и властолюбцы. Одолеваемые сребролюбием и лихоимством, они морят подданных всяческими истязаниями, постройками многоценных домов, нисколько не служащих к утверждению их державы, а только на излишнее угождение и веселие блудливых душ их, — растлевают благочестивый царский сан своими неправдами, лихоимством, богомерзким блудом, — скоры на пролитие крови, по своему неправедному гневу и зверской ярости»[170].
Нет, стало быть, правды в московской монархии, — а раз нет, то и глава ее уже не в руках божиих. Не приходится говорить, что он непогрешим и что воля его подобна божественной воле. Напротив, «умножилася есть пред Богом и за весь мир простота царей и великих князей»… Господствует ныне везде «царское небрежение и простота несказанная»[171]. «Властители наши… неистовством несытного сребролюбия разжигаемы, обидят, лихоимствуют, хитят имения и стяжания вдовиц и сирот, всякие вины замышляющие на неповинных»…[172] Раз нет правды, не приходится царям считать волю свою безусловной. По простоте царской не мешает им и послушаться чужого совета, править вместе с «своими князи и с бояры и с прочими миряны», «с своими приятели», «с советники совет совещевати о всяком деле», «святыми божественными книгами сверх всех советов внимати, и почасту их прочитати …»[173]
Попытаемся теперь сформулировать положительный политический идеал, питаемый выше очерченными настроениями — положительную идею «московской правды».
Московский мыслящий человек отлично понимал, к чему сводится эта «правда». Она формулировалась для него в следующих простых и ясных положениях. В личном, нравственном смысле правда эта требовала не внешней, иосифлянской обрядности, но внутренней работы над собою. «Внешнеобрядовой религиозности и искусственным приемам монашеского аскетизма» московский мыслящий человек противополагал евангельскую почву «духа и истины» и требования внутреннего «умного» совершенствования; обстоятельным расписанием — «как поститися, как молитися. как милостыню творити, да как которой святыни коснуться в миру живущим» — он предпочитал заботы о том, «еже воздвигнута в ближних совесть»… Он требовал большей личной свободы, большей снисходительности к заблуждающемуся, большей «мыслительности»[174]. В социально-экономическом смысле он требовал согласования фактического уклада жизни с правилами евангельской любви. «Кая добродетель, — говорил он, — в нощи не спя в тепле храме молитися, а о беднии (обездоленных) тобою и порабощенные — боси, нази, ранени, голодни, — на тя со слезами вопиют к Богу! Кая помощь в такой мольбе!.. Кое добротворение томити плоть свою и имение скрывати, — вдовиц и сирот немилующе, ни обидивых избавляющи…» «О лихое лицемерие! Луче бы ти не обидити, ни грабите, нежели храм Божий просвещати неправдою собранным воском»