Корабль исторической русской власти, действительно, потонул. Но, что особенно знаменательно и существенно, – вместе с собою старый порядок увлек в бездну не только то дворянское «служилое сословие», которое было его опорой, но и ту «интеллигенцию» (в ее массе), которая стояла по отношению к нему в традиционной и хронической оппозиции. Антитеза, внесенная в русскую историю петровским переворотом, оказалась «снятой» в ее обоих элементах. Петр был одновременно отцом и русской государственной бюрократии, и русской интеллигенции. И вот пришло время, когда не только старую бюрократию, но одновременно и старую интеллигенцию постиг неслыханный погром. Шингарев встретился в петропавловском тюремном коридоре с Щегловитовым, в Виктор Чернов в эмиграции – с Марковым Вторым. В страшной национально-революционной конвульсии погибли оба врага, – и с их исторической смертью кончился и «петербургский период» русской истории.
Рупором революции явились большевики – тоже несомненные русские интеллигенты и, как мы уже видели, наиболее правоверные, наиболее русские и по складу ума, и по темпераменту. Но именно в них и произошел тот решительный органический кризис интеллигенции, который один только был способен вывести ее на широкую творческую дорогу. В большевиках и через большевизм русская интеллигенция преодолевает свое историческое отщепенство от народа и психологическое отщепенство от государства. Преодолевает диалектически, изнутри, силой критики исторического опыта.
Рабоче-крестьянский бунт требовал соответствующей, подходящей к нему «идеологии». Новая пугачевщина искала лозунгов, и нашла их у группы большевиков-интеллигентов, не только не испугавшихся анархии, но «принявших» ее до конца и даже стремившихся ее углубить, дабы потом по-своему руководить ее самоликвидацией. И случилось чудо: в момент народного «пробуждения» исчезла вековая пропасть, нашелся общий язык между народными массами и квинтэссенцией революционно-интеллигентского сознания. Но как только это произошло, – «старая интеллигенция», как таковая, уже фатально оказывалась в стороне от жизни, за бортом истории. Не понимая событий в их подлинном значении, утратив перспективу, она ушла в небытие.
Народ сам, в лице своих активных элементов, становился властью. Как только пало Временное Правительство, немедленно начался знаменитый «саботаж» интеллигенции, психологически неизбежный, но политически ошибочный и исторически обреченный, – и большевики в силу необходимости еще теснее и непосредственнее связали себя с чисто «народными» кругами, оперлись на них. Правда, сначала это был по большей части «сброд», низы деревни и города, но тогда именно эти низы были характерны для конкретного устремления народной воли. Да и вообще говоря – разум истории менее брезглив, нежели индивидуальная человеческая совесть, и часто пользуется самыми непривлекательными руками для самых высоких своих целей… Современники имели удобный повод применить к России тех дней характеристику революционной Франции у Тэна: – «подчиненная революционному правительству страна походила на человеческое существо, которое заставили бы ходить на голове и думать ногами»[44]. Быт эпохи был ужасен и отвратителен. Но правительство бесспорно приблизилось к народу, зажило его соками, стало от него зависимо и ему доступно. Со своей стороны, народ, привыкший безмолвствовать, учился властвовать, сознавать свои интересы и свои возможности. Угнетенным «классом» оказалась интеллигенция старого типа, над которой сбылись вещие слова Гершензона из «Вех»…[45]
По существу своему интернационалистская и коммунистическая идеология большевизма в ее ортодоксальном выражении имела, конечно, весьма мало общего с духовным миром русского народа. Но к народу большевики были обращены не своими марксистскими схемами, а своим бунтарским духом, своим пафосом предельной правды и своими соблазнительными социальными лозунгами. Отсюда та плоть и та кровь, в которые вдруг облекла русская революция концепцию революционного Интернационала. Но отсюда же и несомненно русский стиль московского осуществления этой по замыслу своему отвлеченно интернациональной концепции. По мере развития революции «серая теория» растворялась и преодолевала себя в «зеленом дереве жизни»…
Аппарат власти в стране переходил к людям из народа. Деревенские комитеты бедноты (потом «середняков»), советы депутатов, комиссары из рабочих, крестьян и вездесущих матросов – все это явилось на смену правящего дворянства и «специалистов» из интеллигенции. Ясно припоминается, сколь странное, дикое впечатление производили тогда наши государственные учреждения в столицах… На первое время это экзотическое «народное правление» лишь санкционировало, даже поощряло анархию. Большевизм, восторжествовавший милостью стихии, творил волю сил, обеспечивших ему победу. Доламывался старый государственный механизм, и «новый мир» заявлял о себе прежде всего тем великим «духом разрушения», который уже давно был признан его русским апостолом за «творческий дух»…
Но долго так длиться не могло. Анархия, исполнив отрицательную миссию, не давала осуществления народным чаяниям и превращалась неизбежно в войну всех против всех. В горении ненависти народ не находил желанного покоя и в факте своевольной разнузданности ожидаемого жизненного благополучия. «Несчастье в том, что, желая убить богатого, убивают бедного» (Бюзо). Не было ни настоящего мира, ни обеспеченного хлеба, ни действительной свободы. В стране наступало тяжкое, но плодотворное разочарование. Лишенный исторической опеки Государства, народ остро почувствовал необходимость в порядке и твердой власти. Он учился горьким опытом, и на самом себе познавал результаты безначалия и своеволия. И «начальство» зрело в его собственных недрах…
В русской душе рядом с инстинктами анархического бунтарства (отрицательно связанными с повышенным чутьем предельной правды) искони уживалась воля к здоровой государственности большого размаха и калибра. Быть может, тем тверже и действенней была эта воля, что для торжества своего ей приходилось преодолевать не только внешние исторические препятствия, но и неумолчную внутреннюю самокритику. Патриарх Гермоген и нижегородские вожди лишь закалили идею государства, пронеся ее сквозь огонь казачьей вольницы, а Медный Всадник не только попирал своим конем змею старой дореформенной жизни, но и высился над актуальными, неизбывными туманами петербургского периода.
Русский народ – народ глубоко и стихийно государственный. В критические моменты своей истории он неизменно обнаруживал государственную находчивость свою и организаторский разум. Проявлял несокрушимую упористость, умел выдвигать подходящих людей и выходил из исторических бурь, на первый взгляд губительных, здоровым и окрепшим. В петербургскую эпоху созданное им государство даже обогнало в сфере своих державных претензий внутреннее его самосознание («государство пухло, а народ хирел» – В.О. Ключевский), что в значительной степени и обусловило великую военную катастрофу наших дней. Но и разрушив конкретную форму своего государственного бытия, под конец утратившую жизненные соки, он не мог перестать и, конечно, не перестал быть государственным народом, и, предоставленный самому себе, затосковал по государственности в бездне анархии и бунтарства. – С этого момента в революции происходит внутренний перелом, анархия изнемогает и начинается процесс «собирания и воссоздания России».
Однако уже не в категориях «старого мира» протекает этот процесс, а в атмосфере реально новых заданий и предвестий. Государство нужно, необходимо преображающейся России не как отвлеченная самоцель, а как средство выявления некоей всемирно-исторической истины, ныне открывающейся человечеству ярче всего через русский народ и его крестные страдания. По внутреннему своему смыслу эта истина переливается за грани обычного понятия государства и нации, установленного текущим периодом всеобщей истории. Острее, чем когда-либо, чувствуется, что старые пути человечества уже исчерпали себя и остановились у тупика. И если было нечто символическое в русской революционной анархии, в русском уходе от войны и «неприятии победы», то еще более вещим смыслом проникнута русская революционная государственность с ее неслыханной философско-исторической программой и с ее невиданным политико-правовым строением…
И вот, в «поедающем огне» русской революции мир вдруг начинает различать образ пробужденного русского народа во всем его «всечеловеческом» величии. Революция переходила от отрицания к творчеству, к выяснению заложенных в ней национально-вселенских возможностей. Социально и государственно оформляясь, она раскрывала человечеству свое «большое слово». В хаосе несравненных материальных разрушений повеяло дыханием Духа. И с каждым днем ощущается это дыхание все живее и явственней, и многие уже слышат его.
«Ныне пробил час всестороннего и всеисчерпывающего европейского и мирового выступления русского народа. В поднятой им всепотрясающей революции он разом сменил прежнюю свою пассивную позицию на активную и со всем своим большевистским темпераментом, со всем багажом своих крайних и глубоких переживаний вышел на мировую арену» (Б.В. Яковенко, «Философия большевизма»). Международно-правовой «провал» России совпадает с ее всемирно-историческим торжеством. «В том правда, что «исчезнувшая» Россия сильнее и пророчественнее стоящего у устоявшего Запада… В своем особого рода «небытии» Россия в определенном смысле становится идеологическим средоточием мира» (Сборник «Исход к Востоку», статьи П.Савицкого и Г.Флоровского[46]).
Начался процесс созидания действительно «новой» России. Изнутри, из себя рождал народ свою власть и свое право, свое подлинное «национальное лицо», – в страшной борьбе с самим собой. Он не только учился властвовать, – ему нужно было научиться и сознательно повиноваться. В мучительных, потрясающих борениях изживало себя всенародное бунтарство, сломленное лишь в обстановке высшего развития революции. Но, быть может, еще более мук и тягостных усилий стоило русскому народу сохранять в революции свою «активную позицию» и после преодоления первоначального бунтарства. Конец анархии грозил естественным рецидивом его былой пассивности, осложненной и углуб