И когда, в день шестой годовщины Октября, размышляешь о роли русской революции в плане всеобщей истории и хочешь дать себе отчет в интернациональной ее значимости, то невольно перед умственным взором встает идея этого творческого синтеза, в коем осуществятся основные положительные революционные задачи и погаснут боевые увлечения и односторонности преходящего революционного дня.
Эта тема, бесспорно, модная. О переломе исторических путей теперь читаешь не только у философствующих «романтиков», вроде Шпенглера или Бердяева, но и у писателей трезвого ума, острого взгляда, точной науки: достаточно припомнить хотя бы знаменитого итальянского историка Ферреро и наших выдающихся ученых Виппера и Ростовцева.
От этой темы нельзя благодушно отмахнуться: «кризис», мол, «выдумали профессора», подобно тому, как врачи выдумывают болезни. Все, мол, обстоит благополучно на прилизанных дорожках раз навсегда налаженного прогресса. Такой элементарный, обывательский оптимизм просто слеп. Он даже не чувствует проблемы. Споры с ним поэтому совершенно бесполезны. По отношению к нему применим известный совет Ницше: «бывают противники, с которыми можно сделать только одно:
– Пройти мимо»…
Но, может быть, эта тема не более, чем только «модная»? Часто слышишь, что она – плод ненормальной современной ситуации, порожденной мировой войной. Войдут в русла взбаламученные человеческие реки – и снова засияет солнце парламентов, возблещет демократия.
Вероятно, то же самое говорилось многим сенаторам на римском форуме в эпоху Цезаря. Про монархию Божией милостью аналогичные суждения высказывались в годы французской революции. «Маленькое случайное недоразумение, а там опять все войдет в норму». И смеялись над Гете, отозвавшимся на битву при Вальми: – «Сегодня родился новый период всемирной истории, и каждый из нас вправе сказать, что присутствовали при его рождении»…
Разве мировая война есть не более, чем досадный исторический случай? Разве она была чем-то» ненормальным» в условиях предвоенной эпохи? Неужели даже и теперь не очевидно, что военная катастрофа диктовалась фатально всем складом предшествующих десятилетий, была их итогом, их венцом, их Немезидой? «Кризис демократии» зрел до войны. Как и в истории Рима, в европейской истории демократия разлагалась тем сильнее, чем успешнее побеждала. Она способна, по-видимому, жить лишь в атмосфере борьбы, но не победы. Она, говоря философским слогом, «таит в себе свое собственное отрицание».
Но что такое демократия?
Для демократии новой истории характерны два момента, два принципа, исчерпывающие ее содержание: 1) «личные права» и 2) «народный суверенитет». – Это и есть то, что называется «великими принципами 89 года». Статья первая декларации прав человека и гражданина: «люди рождаются и живут свободными и равными в правах». Статья третья той же декларации: «принцип всякого суверенитета покоится в народе».
Да, «великие принципы». Зажегшие сердца. Творившие живую плоть новейшей истории. Раз навсегда в тяжелой вековой схватке сокрушившие старый многовековой «принцип власти». Нет и не будет больше старых аристократий. Нет и не будет больше старых монархий «Божиею милостью».
И здесь опять-таки мировая война лишь подвела итог назревшим тенденциям. Умерли благоустановленные монархии – 89-й год трубит последнюю победу.
Пиррову победу. Победившая демократия на длинном и славном пути победы незаметно растеряла свои принципы. Чем-то забытым и далеким представляется нам теперь французская декларация прав, – почти «пропавшей грамотой».
Свобода и права человека? О, эта формула уже давно успела обрасти мохом. «Голос свободы ничего не говорит сердцу того, кто умирает с голоду». Чем больше свободы, тем меньше равенства: эти начала подобны «двум сообщающимся сосудам»: чем выше уровень воды в одном, тем он фатально ниже в другом. И поскольку демократия принялась осуществлять свободу, Бог равенства, притязательный и ревнивый, автоматически отстранялся ею за кулисы.
«Демократический режим создает социальные неравенства в большей мере, чем какой-либо другой… Демократия создает касты точно так же, как и аристократия. Единственная разница состоит в том, что в демократии эти касты не представляются замкнутыми. Каждый может туда войти, или думать, что может войти». Так отзывался об индивидуалистической демократии 19 века Ле-Бон («Психология социализма»). Словно, в самом деле, плодом демократического общества было исполнение евангельского завета: «имущему дается, у неимущего же отнимается и то немногое, что он имел».
И вот начинается преображение демократии – от свободы к равенству. Сначала – на почве все того же свободолюбивого индивидуализма: «право на достойное человеческое существование». Недаром В.Соловьев назвал государство «организованной жалостью». Государство должно не только охранять, но и содействовать, упорядочивать, помогать. Право на жизнь. Право на труд. Социальное законодательство.
Однако, ведь сосуды-то сообщаются. И с эмпирической неизбежностью индивидуализм стал «превращаться в собственную противоположность». Вскоре же обозначилась истина, что «развитие культурных функций государства представляется процессом непрерывной экспроприации в отношении индивидуальной деятельности» (Еллинек).
Конечно, это уже – признак огромных перемен, радикального кризиса. Индивидуалистическая культура – наиболее глубокое проявление демократической идеи нового времени – ныне охватывается зловещими сумерками. Из «эпохи субъекта» мы явственно вступаем в «эпоху объективности» (Гегель)[60]. Оживает старая сентенция Аристотеля: «Государство существует прежде человека». Исчезает мало-помалу сама идея «субъективного права», заменяясь принципом «общественной функции». Свобода – не право, а обязанность. Не только социализм, но и все виды солидаристской, синдикалистской и фашистской идеологии горячо провозглашают культ могучей государственности, перед коей бледнеют и тают неотчуждаемые личные права. В исторической атмосфере веет «тиранией альтруизма». Культура грядущего столетия реставрирует словно концепцию Левиафана – только с непременным «кольцом общего блага» в ноздрях…
Демократия, которая последовательно вступила бы на путь социализма и решила бы заменить политическую централизацию экономической, должна была бы отказаться от некоторых самых существенных своих начал и учреждений. И прежде всего она перестала бы быть системой свободы, и вместе с новой сущностью должна была бы усвоить и новое наименование» (П.И. Новгородцев. «Демократия на распутьи»).
Великий Инквизитор и демократия «великих принципов 89 года» – явления органически несовместимые.
Но как же «народный суверенитет»? – термин великих надежд и высоких слов. Так удобно им клясться на митингах, щеголять в статьях. Но насколько трудней определить его реальное содержание!
«Все для народа и все через народ!» – Как это просто на словах и как сложно на деле!
Воля народа – идея, абстрактный принцип, а не факт. «Французская революция, – читаем у Г.Ферреро, – пыталась применить этот новый принцип. Но трудность его применения обнаружилась немедленно при переходе от теории к практике. Что такое народ? По каким признакам узнается его настоящая воля? Какие органы могут ее выражать? Мы знаем, через какие колебания прошла французская революция, пытаясь ответить на все эти вопросы. Но такие колебания легко объясняются, если обратиться к тому новому властителю, который должен был заменить старых. Народ, воля которого должна была управлять государством, доказывал, что у него не было ни этой воли, ни идей для этого управления; иногда даже он проявлял свою волю в виде отказа от своей власти и восстановления тех властей, которым он сам должен был наследовать» («Гибель античной цивилизации»).
И невольно спрашиваешь: откуда известно, что у «народа» имеется «воля» в почетном смысле этого слова, т. е. ясное сознание своих целей и решимость осуществить их разумными средствами? Ибо если его воля должна быть понята «по-шопенгауэровски», т. е. как безумное, слепое, бессмысленное стремление, то она, очевидно, не может выдаваться за норму… Второй проклятый вопрос: – как узнать, разгадать волю народа, если даже и предположить ее наличность?
Оба эти вопроса встали практически перед победоносной демократией новой истории. Она выдвинула идеи всеобщего избирательного права и парламентаризма, как наиболее способные обеспечить реальное народоправство.
Однако победа этих идей лишь обнаружила их недостаточность, их бессилие оправдать упования, с ними связывавшиеся. Обезврежены монархи и верхние палаты, четыреххвостка торжествует со всеми своим усовершенствованиями. Но именно тогда-то и вскрывается вся фетишистская наивность «мистики большинства», обман и самообман «арифметического представительства», атомизирующего живой социальный организм.
Не арифметика, а психология творит историю. Психология, воплощаемая в реальную внешнюю мощь. Рационализаторски упрощенный государственный механизм переставал быть даже и фотографией страны с ее творческой борьбой различных сил. Качество вытеснялось количеством. Но качество – реальность, которую опасно игнорировать: Монтескье это прекрасно отмечал, защищая верхние палаты. И жизнь пошла своей колеей, опрокидывая надутые фикции – поздние плоды самоуверенного «века просвещения» и энциклопедизма…
Думали, что, окончив с коронами и «палатами знати», возведут на престол избирательный бюллетень. Но разве вместо старых органических объединений не рождаются новые? Разве рабочие союзы, партийные комитеты, капиталистические тресты – не новые «палаты знати»? Разве «представительство интересов» – не кризис интегральных демократических канонов?
Реально правят авангарды социальных слоев: промышленной и финансовой буржуазии, рабочих союзов, крестьянства. Фокус современной политики – за стенами парламентов. Политику делает инициативное меньшинство, организованное и дисциплинированное. Не избирательный бюллетень, а «скипетр из острой стали», хотя и без королевских гербов, – сейчас в порядке дня.