Русский октябрь. Что такое национал-большевизм — страница 38 из 42

То над степью пустой загорелась

Мне Америки новой звезда![118]

Это – она, это – Россия, и этого достаточно. Сердце поэта ей не изменит, не смутится, каким бы ликом она ни обернулась, какому бы чародею ни отдала разбойную свою красу. Сердце поэта ее поймет и оценит, угадает единую правду ее скитаний и метаморфоз. Она всегда прекрасна, всегда необычайна – грезящая ли в электрическом сне наяву, почивающая ли в тайне, буйствующая или молящаяся, работающая или хмельная…

Вслед за Достоевским, вскрывшим «две бездны» русской души, вслед за Вл. Соловьевым, учившим о «темном корне» лучших плодов бытия, Блоку доступны, внутренно близки все противоречия, заложенные Богом в душу России. Прикованный к ней, сам чувствующий ее в своей собственной душе, он влюблен во все изгибы ее духовного существа, во все изломы ее природы. За ними вдохновенной интуицией провидит он какую-то благую основу, какую-то великую правду: счастливый дар любви, этого мудрого, высшего знания, совлекающего внешние покровы, обличающего душу живу. Это именно любовь, и только она говорит устами поэта, созерцающего смутные движения, сумбурные причуды, иррациональные порывы и срывы русской души:

Да, и такой, моя Россия,

Ты всех краев дороже мне![119]

Блоку суждено было жить в «испепеляющие годы», когда родина подошла к заповедному какому-то рубежу, когда музыка ее души превратилась в сплошной, потрясающий «гул набата», многих оглушивший, испугавший, духовно опустошивший. «Мы – дети страшных лет России», «от дней войны, от дней свободы – кровавый отсвет в лицах есть», и «роковая пустота» готова пронизать собою сердца, еще недавно восторженные…

Но – поэт верен себе. Слух его и в рокоте громов ловит знакомый мотив, лик родины близок и ясен ему по-прежнему. Знает, слышит он, что и в страданиях своих, даже в безумии своем Россия остается собой, – больше того, в дерзании безмерном и страшном осуществляет некую от века ей положенную, вдохновенную миссию.

Он чувствовал величие старой России – мистически близок ему был царственно-чугунный гигант, «веселый царь», бредящий над Невой на змее, – постиг глубинный смысл и новой. И в той, и в другой он видел в конце концов одно – все те же раскосые, жадные очи, а за ними, как-то странно преображающий, смиряющий их, все же Образ в белом венчике…

Идут века, шумит война,

Встает мятеж, горят деревни,

А ты все та ж, моя страна,

В красе заплаканной и древней…[120]

Но одеяния различны, разнохарактерны и формы проявленности Единого Лика, пути его воплощения, мера его торжества.

В годину первой войны, когда толпы «несчастных, просящих хлеба», осаждали Зимний Дворец царя, – двоился слух поэта, как двоилась душа России. В многострунном голосе черни, тающем над сонной волной, чуялась правда грядущего дня, «неизведанных бездн», еще туманная, еще не воплощенная в четкие звуки, – в «латнике черном», мечом охраняющем дворец, жили зовы «древней сказки», затихающие с новой зарей. Свершится неизбежное, и —

Тогда, алея над водной бездной,

Пусть он угрюмей опустит меч,

Чтоб с дикой чернью в борьбе бесполезной

За древнюю сказку мертвым лечь…[121]

Однако чем шире разливался ропот черни, наполняя воздух, – ухо поэта начинало различать в нем какую-то гармонию, какой-то лад. Что-то родное, что напевают ветровые песни, о чем гудели суровые предки, что навевают березки и болота, – послышалось ему и в звоне «цепей тягостной свободы». Новым обликом обернулась к нему родина, раскрывая новые тайны своей неисчерпаемой души, и опять узнал он ее, – «ты все та, что была, и не та»…

Вот его «Митинг» (1905 г.), бледный предтеча «Двенадцати». Оратор со слепыми огоньками в тусклых, без блеска, зрачках, с бородой, мерно качающейся «в такт запыленных слов»: «и серый, как ночные своды, он знал всему предел, – цепями тягостной свободы уверенно гремел»… Но вот, овеянный смертным веянием, вдруг просиял тусклый лик и тихо вздохнул над ним. Кто-то ночным дыханием подлинной, вечной свободы -

И в тишине, внезапно вставшей,

Был светел круг лица,

Был тихий Ангел пролетавший

И радость без конца…

Касание быта и бытия… In memoria aeterna оправдан возлюбивший свободу, несмотря на свои тусклые зрачки и запыленные слова… И из серого стал светлым…

Перед духовным взором поэта мимолетно мелькнули очертания новых образов, и за необычными внешними покровами, такими неприглядными и серыми, вдруг еще глубже и интимнее узнал он душу России, как всегда, причастную мирам горним и высшим, светлой радости без конца…

С тех пор тревожное ощущение предопределенности грядущей бури не оставляло поэта. Голос черни, развеявшийся в невском сне, пробудил его, заставил вслушаться в Россию, почувствовать ее и привязаться к ней (кажется, все его стихи о России написаны после 1905 года). Но вместе с тем его уже не покидало предчувствие каких-то тяжелых, мучительных, мрачных дней, нависших над всеми нами:

О, если б знали вы, друзья,

Холод и мрак грядущих дней!..[122]

И лирика его, прежде такая единообразно вершинная и чистая, замутилась, оземлилась, подернулась холодком усталости, разочарования, неверия. Снизошла на нее та трагическая расщепленность сознания, та двойственность, которую единодушно отмечали писавшие о Блоке критики и о которой говорит он сам в статье «Народ и интеллигенция»: «Нас посещают все чаще два чувства: самозабвение восторга и самозабвение тоски, отчаяния и безразличия». Словно «роковая пустота» повеяла в душу поэта, и наряду с мотивами прежней веры в жизнь, прежнего приятия жизни, послышались в его творчестве страшные ноты безнадежности, надрыва, бесплодной и злой тоски, почти отчаяния. Много было тому причин, имманентных «сложной, трудной и праздничной» жизни поэта, но одна из них пребывает, несомненно, в тесной связи с «глухими годами», тогда переживавшимися Россией.

Это были годы «великих канунов», это было перед «началом высоких и мятежных дней», когда, как перед грозой, все тяжелее и тяжелее становилось дышать. Накоплялась энергия исторического зла, физиологическое ощущение которой изумительно передано в «Ямбах», третьей книге стихов Блока. Здесь поэт доходит воистину до силы подлинного духовно-физического ясновидения…

На неприглядный ужас жизни

Открой скорей, открой глаза,

Пока великая гроза

Все не смела в твоей отчизне!..[123]

Повсюду встают ночные призраки, какие-то кошмарные блики, тайными ночными тропами пробираются образы замученных, над ними слетаются упыри… «Все сбились с панталыку, все скучают от безделия»… Кругом – гроба, наполненные гнилью… Кругом – лживая жизнь, покрытая жирными румянами, которые нужно, нужно стереть! И нет отрады, нет покоя – летит, жужжит, торопится волчок…

Пускай зовут: «Забудь, поэт!

Вернись в красивые уюты!»

Нет! Лучше сгинуть в стуже лютой.

Уюта – нет. Покоя – нет[124].

И, окруженный метелями, пронизанный пустотой, погруженный в бред и мрак, поэт, не забывший незабвенное, прибегает к Ней, знающей «дальней цели путеводительный маяк», и просит помощи, творческой защиты:

Чтобы распутица ночная

От родины не увела…[125]

И, конечно, она его не увела от родины – эта тяжкая ночная распутица, эта «мгла ночная и зарубежная», которую он ощущал, но не хотел бояться. И уже через несколько лет, овеянный освободительным дыханием войны, первой молнией начавшейся грозы, – недаром с радостной, тихой грустью признается он:

Да, ночные пути роковые

Развели нас и вновь свели.

И опять мы к тебе, Россия,

Добрели из чужой земли!..[126]

Сквозь пустоту и холод грядущих дней в его глазах мерцает луч благого обетования. Он верит – новый век взойдет средь всех несчастных поколений. Вспоенная кровью, созреет новая любовь. Как начинается пора цветения земных злаков, так всколосится и поле истории – «не миновать Господня лета благоприятного – и нам»…

Пустота этих душных годов предгрозовья была, в сущности, напряженной тоской ожиданья, «неотступным чувством катастрофы». «Ангел бури – Азраил» – непрестанно жег своими светящими очами мистическое сознание поэта, жившего Россией, музыкой русского духа. Недаром же за девять лет до революционного циклона, закружившего Россию, доклад свой «Стихия и культура», прочитанный в петербургском религиозно-философском обществе, Блок заканчивает следующими пророческими строками:

«…Мы переживаем страшный кризис. Мы еще не знаем в точности, каких нам ждать событий, но в сердце нашем уже отклонилась стрелка сейсмографа. Мы видим себя уже как бы на фоне зарева, на легком, кружевном аэроплане, высоко над землей; а под нами – громыхающая и огнедышащая гора, по которой за тучами пепла ползут, освобождаясь, ручьи раскаленной лавы».

Если только возлюбит русский Россию, – возлюбит и все, что ни есть в России. К этой любви нас ведет теперь сам Бог.

Гоголь (Процитировано Блоком в статье «Народ и интеллигенция»).

Таков психологический фон, на котором несравненным, гениальным рисунком выступают «Двенадцать» и «Скифы».