Русский Париж — страница 25 из 74

— Здорово! Откуда?

— Из Нижнего. А ты?

— Из Москвы.

— Давно в Париже?

— Недавно. А впрочем…

— А я — давно! Уже попривык. Лучше Парижа на земле города нет!

Представились друг другу. Как-то враз поняли: вместе надо держаться.

У Кривули за душой, точнее в кармане близ лацкана пиджачишки, лежала бумажка в десять франков. Все состояние. У Игоря денег было немногим больше — сотня с хвостиком. «Снимем жилье на двоих? Дешевле обойдется!»

Им повезло: в первом же доме консьерж сообщил — с чердака съезжают постояльцы; дал телефон хозяина. Хозяин жил в этом же доме — на втором этаже. Игорь обаял богатого французика, как умел: в улыбке все зубы показывал. Сошлись на плате, меньше которой трудно представить. За такие гроши на задворках собачью будку снять.

Вошли. Расположились. Ни у Олега, ни у Игоря вещей нет! О, свободны как птицы!

Оба дружно рассмеялись своей безбытности.

— Кажись, здесь великолепно!

Игорь подошел к окну, распахнул створки.

— Не то слово! Весь Париж с птичьего полета!

— Когда невмоготу станет — хорошо вниз сигануть. Разом все кончится, — неудачно пошутил Кривуля.

Игорь перекрестился, усмехнулся.

— Никогда. Запомни: никогда!

* * *

Чудно в каморке. Старый граммофон с раструбом-лилией. Пластинки старые — все вперемешку: кэк-уок, Анастасия Вяльцева, Пятая симфония Бетховена, арии из Вагнерова «Лоэнгрина» — поет великий Джакомо Боргезе, вальсы Штрауса; и разбитая пластинка, черный осколок, полустертую надпись можно разобрать: «НАТАЛЬЯ ЛЕВИЦКАЯ. ТЫ НЕ ПОЙ, НЕ ПОЙ, СОЛОВУШКА». Русские, что ли, тут до них квартировали? Опять русские. Везде. Париж — русский город.

Вспомнил марокканцев. Тоже могут сказать: Париж — африканский город.

И так Париж — для всякого — свой город; роднее не придумать.

Еще одно чудо таилось под забытой, брошенной подушкой-думкой, обшитой траченым молью синим бархатом: телефон!

Даже здесь, на чердаке, телефон. Роскошь немыслимая. Телефонируй не хочу. Да только кому?

* * *

Еще одного русского отыскали. Прямо под ними снимал камору — они под чердаком, он на десятом этаже. Узнали, что русский, случайно: мужчина тяжело волок вверх по лестнице неуклюжую, на треноге, кинокамеру, вставал на ступенях, отдыхал, отирал со лба пот, жаловался сам себе, чертыхался — конечно, по-русски! Они возвращались домой, шли за ним. Услыхали русскую речь. Кинулись к кинематографисту, затормошили, замутузили в объятьях!

— Откуда?

— Из Казани!

— Офицер?!

— Да, Белая гвардия! Но не офицер — солдат простой! До царской армии — грузчиком в Казанском порту работал! Чудом выжил в кровавом крошеве… Господа, ко мне, ко мне! И вино есть хорошее! Отказа не приму!

Сидели долго, за полночь, говорили, не могли наговориться. Пили, плакали. Искурили обе пачки дорогущих папирос. Бывшего царского солдата звали Лев Головихин, и он в Париже заделался работником синема: сперва фильмы в кинематографах крутил, потом смышленого мужика операторскому делу обучили, и он всюду с камерой таскался. А потом и сам на ноги встал: продал в прокат первый фильм свой — и дело пошло-поехало!

Головихин снимал простые ленты. Ничего особенного. Не игровые — натурные зарисовки, документальные, живую жизнь. Снимал Париж, клошаров под мостом Неф, нищих русских попрошаек на улице Лурмель, внутренность храма св. Александра Невского.

— А как же ты, брат, церковь-то изнутри снял? Нельзя ведь!

— А батюшка разрешил. Отец Николай. Долго упрашивал. Да ты гляди, гляди фильму!

Головихин по-старому произносил: не «фильм», а «фильма». По-русски.

Игорь уставился на развешенную на стене дырявую простыню.

Фигуры бегали, плавали, застывали, бились как рыбы, уплывали в черно-белую мглу.

И вдруг заорал, схватил за руку Льва!

— Что ты?! Синяков мне наставишь! Как клешней сцепил!

— Где ты ее снял?! Где?!

Увидел в кадре Фрину.

— Ты же видишь, мост Александра Третьего, золотые кони…

Головихин тер руку, морщился, пыхтел.

Бесстрастная камера снимала: вот Фрина идет, вертя задом, чуть покачиваясь на каблуках; вот останавливается у перил моста, стаскивает туфлю с ноги, морщась, выбивает туфлю о перила. Ногу трет. Мусор, иголка? Щепка?

Игорь глядел на Фринину ногу. Лев глядел на него.

— Нет ни батюшки, нет ни матушки… а только есть да есть… одна зазнобушка?

— Она танцует на улице! На Мосту Искусств! Это мексиканка! Я ее знаю! У нас с ней…

Лев холодно произнес, как на серебряном блюде поднес слова:

— Это жена знаменитого Доминго Родригеса, знаменитая Фрина Кабалье. В газетах пишут — Доминго заканчивает роспись во дворце Матиньон, а потом улетает с супругой в Америку.

— Где они живут в Париже?! Я должен ее увидеть!

— Не сходи с ума. Она…

Затрезвонил телефон. У режиссера тоже был проведен телефонный кабель. Игорь вздрогнул всей спиной, всей кожей. Лев церемонно взял трубку.

Пока говорил — Игорь глядел сквозь него, в себя: так глядят на ледоход, на плывущие льдины.

Он не слыхал, что говорит в трубке неизвестный голос.

Зато Лев внимательно слушал, вежливо.

— Фильму мне заказывают, — трубку положил на рычаги осторожно, блестел глазами. — Твоя помощь нужна будет!

— Что за фильма?

— Об авиаторах. О пилотах! Очень это нынче модно. Летают все! Даже женщины!

— Даже кенгуру.

— Не смейся! Нам денег заплатят!

— Денег? Это хорошо.

А в родной каморке — тоже телефонный трезвон.

Олег трубку снял с рычажков.

— Тебя, — растерянно другу сказал.

Игорь стискивал в пальцах трубку, как черный револьвер.

— Позвольте месье Конева…

— Слушаю!

— С вами говорит месье Пера!

— Чем могу служить?

— Позвольте пригласить вас на обед к вашим уважаемым соотечественникам, Анне и Семену Гордонам… завтра, в шесть вечера. Адрес диктую!

Игорь, морщась, торопливо записывал адрес на клочке русской газеты «Борьба».

Семен, Семен Гордон, а, это… Та умалишенная нищая семейка с улицы Руве! Другая улица-то. Может, разбогатели?

Черт, как они его нашли?

— Это я виноват, — Кривуля повесил голову. — В церкви в нашей намедни был. Она, Анна эта, стоит в приделе Владимирской Божией Матери, беседует с княгиней Тарковской. Я — рядом молюсь. Клянусь, я бы не встрял ни за что! Но они заговорили о тебе!

— Обо мне?

— Ну да! Эта, Анна Гордон, и говорит старухе княгине: вы не знаете ли такого-то? Имя твое называет! Я вздрогнул — и аж вспотел! Думаю, судьба! Шагнул к ним. Извинился, конечно! Тесен, брат, наш русский Париж…

Похлопал друга по плечу. Какое неуловимое лицо у человека! Вроде бы парень бравый, а через миг, смотришь, и старик — хлебнувший горячего, с горькими морщинами.

Олег отдал ему для выхода в гости свой пиджак.

Игорь обтрепался до нитки, а краденные на стадионе деньги они уже почти все прожили.

* * *

Зазвенел медный дверной колокольчик.

На пороге стоял гость. Первым пришел.

Анна закусила губу: шулер! Тот самый!

Игорь видел, как розовеют ее острые скулы. Лицо-осколок. Лицо-кайло, лицо-молоток, лицо — портновские ножницы. Жестокая мадам, сразу видать. Как она его тогда вышвырнула! Взашей.

А нынче — отобедать пригласила?

— Проходите. — И голос жесткий, не дрожит. Дрожат ресницы. — Раздевайтесь! Тепло на улице?

Семен и Аля несли с кухни стряпню. Вкусно пахло. Наготовили! Рауль на щедрые деньги княгини Тарковской накупил всего, еле сумку к Гордонам донес. И курятины, и ананасов, и сладостей, и хорошего вина! И сельдерей, и шпинат, и редис, и pomme de terre, картошечку родную. И даже красную рыбу из Ниццы! И, о чудо, устрицы из Гавра! У них стол как у покойных царей. Ну так ведь она же — Царева!

— Мир?

— Мир!

Протянула ему руку. Игорь наклонился. Женская рука и мужские губы. Как банально. Как вечно.

Вошел в комнату. Накрытый стол благоухал. Из супницы вился тонкий парок. Ухой пахнет, ма пароль, настоящей русской ухой! Стерляжьей!

Среди нищеты — праздник.

— Ба, знакомые все лица!

Видит за столом индуску и японку. Индуска завизжала, вскочила, к нему бросилась.

— Месье Игорь! Месье Игорь!

Рауль сидел, аккуратно, изящно одетый — тройка, жилет отделан черной тесьмой, из кармана — золотой блеск свисающей цепочки: брегет, подарок княгини. Старуха щедро платит мальчику — он записывает за ней, она вечерами, ночами рассказывает жестокие сказки о жизни, бормочет, уже засыпая, и пахитоска валится из руки на ковер. Перед ним тетрадь, и перо летит, и ждет, и летит опять — только вперед. Мемуары о старой России! О казненной стране! Она умрет — он издаст книгу. И в этой книге она будет жить! Ее балы. Ее веера. Ее вальс с цесаревичем Александром. Ее кавалеры, что стрелялись из-за нее. Ее поместье под Вязьмой. Ее последний вороной конь, что, кося безумным изумрудным глазом, вынес ее — израненную, кровь по ребрам течет, полумертвую — из военного ада, из преисподней. Говорите, княгиня, дорогая!

Рауль блюдет оба парижских дома княгини. Они доверху набиты сокровищами. Картины, книги, фарфор, шкатулки, вологодские кружева, баташовские самовары. Рауль находит в Париже русских художников, эмигрантов, покупает у них картины в коллекцию княгини. Это теперь и его коллекция тоже! Так говорит старуха, хитро глядя на Рауля из-за дымовой завесы. Вечная пахитоска. Близкая смерть.

Она врет, что завещает ему и дома, и коллекцию. Возьмет ее Господь, и тут же, как гриб из-под земли, вылезет родня! Так всегда бывает.

— Амрита! И ты тут! Тесен мир!

— Тесен Париж, господа!

Рауль встает за столом. Он уже перенял у барона Черкасова светские повадки. Так молод, а так уверен в себе! И бокал держит не как гость — как хозяин. Ну да, он же тут за все заплатил. Он купил их!

Анна кусала губы. Аля во все глаза глядела на мать. Отчего она так волнуется? Как школьница.