— Мадам, вам надо съездить почитать — в Сент-Женевьев-де-Буа! Согласны? Я сама довезу вас! Я умею водить авто! Помолитесь… поклонитесь могилам… там все наши воины, все русские, убитые… лежат… весь цвет России…
Плачут, щека к щеке, и черная лодка рояля плывет за плечами. Кто рукоплещет. Кто плюется.
— Валичка, меня не понимают!
— Вас ненавидят.
— За что?
— За талант.
Валя крепко берет Анну за руку, ведет, уводит. Толстая тетка встает со стула и кричит Анне в лицо:
— И так тошно, без тебя тошно! А ты, соловушка, больно заунывные песни поешь!
Анна разлепила губы и четко, ясно произнесла, как в гимназии у доски:
— Хамло. — И еще раз: — Хам-ло.
И стыдно стало: у ног тетки, в инвалидном кресле, седой месье сидел, крючил спину, руки крючил. Лицо благородное. Высохшие ноги. Травма позвоночника. «Может, тоже русский, и воевал, и в него стреляли, и в хребет попали; и обезножел. Я дрянь».
Валя тащила, тащила вон из зала. Люди подскакивали. Хватали за локти, за подол юбки. Кричали: а где можно вас прочитать! Кто-то шел мимо — плевал ей под ноги. Кто-то — руку ловил, жарко целовал мокрым от слез ртом. А вот и цветы, святый Боже! Цветы настоящие! Розы, с росой. А может, плакали люди над цветами, и это тоже слезы?
Первый ее вечер в Париже. Боевое крещенье.
— Анна Ивановна, вы — гений!
Древнее горбоносое лицо армянки дрожит от восторга и счастья.
— Гений — над человеком. Он — на ангела похож. А человек мал и слаб.
Букман и Розовский так и не подошли к ней.
Семена в зале не было. Ему нельзя сейчас появляться на людях.
Актриса Дина Кирова догнала Анну на автобусной остановке. Шел дождь, прибил пыль. Анна дышала глубоко, жадно. Валя накинула ей на плечи плащ. Изуми и Аля семенили по пятам, притихли, вечно щебечущие птенчики.
— Анна Ивановна, спасибо вам!
— Не стоит благодарности.
Остановилась, разглядывала актрису: маленький ротик бантиком, подведенный ярко-малиновым губным карандашом, кудерьки влажные, смешные, как у болонки. Туфельки стоптанные, плащ поношенный: а на сцене своего «Интимного театра» в бутафорские бархаты рядится! Дина и князь Федор держали в Париже театр. Он стоил им нервов, денег, жизни. Но Кирова не могла не играть. «Если я не буду играть — я повешусь!»
— Вам надо… — Актриса пафосно прижала крошечные ручки к груди. — Встретиться с Шевардиным! Вот его телефон! И — телефон администрации «Гранд Опера»! Они скажут вам, когда у него репетиции! Вы… напишете Прохору Иванычу либретто оперы! Вы — прославитесь!
— Прославлюсь?
Так спросила, что Валя Айвазян покраснела, слезы чуть не брызнули от восхищенья, боли, стыда, обиды. Вот — судьба человека на земле!
Интонация прожгла до кости. Никакое изощренное актерство не сравнится с Анниным одним словом. Вот и Дина ротик крашеный поджала.
— Мне поздно уж прославляться. — Кривая улыбка резанула, как ятаган. — Мою славу… не увижу. Не узнаю в лицо.
Анну в полицию вызвали.
Глазами водила по сытым и испитым, по рябым и лощеным рожам полицейских. Водила — и не видела. С некоторых пор она научилась смотреть — и не видеть.
— Ваш муж работает на советскую разведку? Вы в курсе?
Анна улыбалась. Сердце — кровавый комочек, еж лесной.
— Что? Как?
— Ваш муж убил генерала Скуратова. Вы знаете об этом?
— Мой? Муж? Генерала?
Расхохоталась — как жемчуг раскатился. О, она умела еще по-юному смеяться. Как встарь, как в Москве. Праздничным смехом, пасхальным!
Ажаны глядели на нее, как будто она дикая белка и вот-вот прыгнет из рук.
— На допросах он показал, что вы занимаетесь литературой. Это правда?
— А! — крикнула Анна весело. Кровь отлила от лица. Ноги одеревенели. «Стоять, не падать». — Послушайте мои переводы!
Читать начала. Сначала Альфред де Мюссе. Потом из Бодлера, «Цветы зла». Потом из Артюра Рембо. По-русски читала! Остолопы смотрели, как бараны в загоне. Анна выше голову подняла. Прочитала им — Пушкина — по-французски: свой перевод «К морю». Море рокотало женским глухим, чуть хриплым голосом, грассируя, рыдая. Слепящая синева!
И ведь слушали, свиньи, кошоны.
Тупые картонные куклы.
Рослый ажан поднял руку.
— Довольно! Спасибо.
Поверили.
Анна поправила прядь, выскользнувшую из-под берета.
— Я могу идти?
«Семен, ах, дурачок. Что будет?» Ноги уже не держали. Улыбаться, улыбаться.
— О мадам, — вздохнул другой ажан, здоровяк, настоящий Гаргантюа, щеки розовым холодцом лежат на твердом воротничке. — Если вы нам понадобитесь, мы вызовем вас.
Прибежала домой. Бежала — чуть не падала. Летело все мимо, стремительно. Уже около дома все-таки упала; чулки на коленях порвались, колени в кровь ободрала. Встала, похромала. Кровь заливала чулки, бежала в туфли. Так, с разбитыми коленями, ввалилась в квартиру.
— Аля! Девочки! Мы уезжаем из Парижа. Мы…
Дыханье кончалось в груди.
Изуми держала на поднятых руках моток шерсти, Амрита мотала шерсть в клубок. Рукоделье! То, что ненавидела она во всю жизнь больше всего.
— Почему, мама? — Ника оторвался от игрушечного кораблика: высуня язык, клеил паруса. Заорал блаженно: — В Россию-у-у-у-у! Еде-е-е-ем!
— Не в Россию.
У Анны подкосились ноги, и она села прямо на пол. Аля подбежала. Изуми надела шерстяной моток ожерельем на шею индуске.
— Мама, что с вами?!
— Отец… — Петля на горле. И затягивается. — В опасности. Где он?
— Мама! Не знаю!
Дверь стукнула. Шаги.
— Папа, папа!
Как верещат девчонки. Она всегда ненавидела девчоночьи визги, вопли.
Нет, точно, не женщина она.
Семен крупно, широко шагнул к ней. Под мышки подхватил. Поднял. Сели рядом на диван. Анна дрожала мелко, как зверек.
— Они тебя… к себе… таскали?
Поняла: он говорит о полицейских.
— Я читала им стихи.
— Мама, у вас все ноги в крови! — заполошно крикнула Аля. Уже тащила марлю, вату, йод.
Пока перевязывала Аннины сухие, как у породистой ахалтекинской кобылы, ноги, Семен сказал, касаясь губами уха жены:
— Уеду. Надо скрыться. Есть где спрятаться. На время. Деньги у тебя пока есть?
Спросил, а ведь знал, что есть.
— Месяца на два хватит. Куда ты…
— Не ищи меня. Сам вернусь.
Глаза распахнуты, глядят в глаза. Вернешься ли?
— Пока есть деньги — не работай. Прошу тебя!
Руки ей целует. Аля крепко обматывает марлей колено. Кровь пропитывает стерильную белизну.
— Тебя… толкнули?
— Я так… бежала быстро.
Не замечали: лица мокрые, будто под дождем.
Мать президента Франции, Элен-Мари Лебро, познакомилась на лестничной клетке со Львом Головихиным. О-ля-ля, у них в доме снимает квартиру кинорежиссер!
Сам себе режиссер; сам себе оператор.
Головихин смолчал об этом, как и о многом другом, когда, приглашенный на аперитив к матушке президента, интеллигентно прихлебывал анисовое мутное вино и закусывал мелкими жареными орешками. Все внутри тряслось, дрожало от радости: вот и пробился наверх!
Мать президента. Шутка ли! Он тащил к себе, на чердак, тяжеленную камеру, потея от усилий; дама спускалась по лестнице ему навстречу. Седая, дородная, совсем не изящно-сухая, как все спятившие на фигуре парижанки. Скорее русскую, родную купчиху напоминает. Кружевной воротничок, темное платье. Разжиревшая гимназистка с двумя подбородками, как у нашей императрицы Екатерины. Веселые глаза — две свечки горящих.
— О, mon Dieu! Проходите, прошу!
Лев посторонился, притиснул камеру к плечам, к животу:
— О, это вы проходите, мадам!
Она улыбнулась, и до него дошло, кто это. Видел ее фотографии в газетах и журналах сто раз. А думал, в одном доме живут — и никогда не столкнутся нос к носу?
Элен-Мари улыбнулась, блеснули вставные зубы.
— Вы работаете в синема?
— Я режиссер. Снимаю фильмы.
— О! Изумительно! Можно посмотреть?
Головихин потерял дар речи.
— О, да… конечно…
— Приходите ко мне сегодня на аперитив! Идет?
Лев слюну проглотил. Волосы пригладил.
После двух часов пополудни заявился в квартиру мадам Лебро при полном параде. Галстук с поддельной алмазной булавкой, запонки с фальшивыми янтарями. Башмаки вызывающе блестят, натертые не обувным кремом — касторовым маслом. Единственное настоящее — он сам, внутри костюмчика из дешевой лавки месье Грегуара, тут, на набережной, за углом. Мадам Лебро тоже приоделась к аперитиву.
Лев щурился от блеска жемчугов на старой, в жирных дряблых складках шее.
«Как мало человек живет на земле».
— Что любите? Покрепче, помягче?
Лакей уже стоял наготове с откупоренной бутылкой «Перно» в руке.
— Я бы анисовой настойки… немного…
Анис напоминал ему Россию. Здесь, во Франции, анисовую водку делали с лакрицей и карамелью. Иногда немного розовых лепестков добавляли. Восточные услады.
— Мы приготовили вам экран, месье Голова… Голови…
— Просто месье Леон.
— О, отлично, месье Леон! Трудны эти ваши русские имена.
На огромной стене перед ними висел экран из натянутой на рамки простыни. Лакей выключил свет.
— Чемпионат мира по легкой атлетике в Париже. — Лев охрип от волненья.
Уселись в кресла. Проектор застрекотал. Лев вертел пленку, старался. Сам себе киномеханик. Оба не услышали, как в столовую вошел человек. Тихо сел позади матери и человечка в безвкусном костюмишке, пыхтящего над проектором.
Не киножурнал. Не реклама. Не новости. Не игровой фильм. Что это? Странная короткометражная лента. Словно рвется все время. Рваные кадры. Как биенье сердца.
Красивая высокая мулатка, вздергивая высоко колени, бежит.
Серые флаги. Серые облака.
Красивая, явно иностранка, серое пятнистое платье декольте, с подругами в черных и белых шляпках, ест серые вафли.
Серое мороженое лижет мальчонка.