Немцы дотошно проверяли паспорта. Трудно выехать из зоны оккупации.
Но обаятельная белозубая улыбка! Но три баночки русской черной икры, волшебной «Caviar russe», что так предусмотрительно засунуты были в Париже в добротный, из черепаховой кожи, кейс!
«Вы испанец?» — «О, да. Но я так давно живу во Франции, что готов считать себя французом». — «У вас разрешение на иммиграцию в Соединенные Штаты Америки. Вы намереваетесь остаться в Америке?» — «Я обожаю Испанию!» — Опять улыбка до ушей. — «Чем вы собираетесь заниматься в Нью-Йорке?» — «Я? — Улыбка еще безоблачней, еще ослепительнее. — Тем же, чем и всегда занимался! Оп-ля!»
Игорь повернулся выгодно, умело, в профиль. Таможенники, со свастиками на рукавах, выше локтей, изумленно таращились. Откинулся назад. Ногу в колене согнул. Чуть приподнял над полом. Черный узконосый башмак, ярко-красный носок, белая штанина. Повернулся вокруг своей оси — так мгновенно, что только ветер опахнул лица портовых чиновников. И еще па. И еще! Лица вытягивались, рты открывались.
Игорь танцевал перед таможенниками.
Танцевал блестяще. Как никогда.
О, он ничего не забыл. Ни техники. Ни широких махов ногой. Ни изящного, вкрадчивого шага.
Он опять танцевал танго. Сам с собой.
Округлял руки. В руках он держал воздух. Он гнул воздух, вертел. Откидывал и поднимал. Крепко прижимал к себе, к груди и животу. О, танец с воздухом может быть так же сексуален, как и с живой женщиной.
Таможенники улыбались. Прищелкивали пальцами. Немцы? Французы? Свастика равняет всех. В очереди мялись люди, мрачно глядели, ждали.
Оттанцевав, Игорь шутливо раскланялся. «Я — учитель танцев! Этим и интересен. В Нью-Йорке я думаю давать сначала мастер-классы, потом открыть свою школу!»
Гитлеровец шепнул на ухо товарищу: «Клянусь, я эту продувную рожу где-то видел. Чуть ли не в синема».
Поднимаясь по трапу на корабль, Игорь чувствовал на себе долгие, тяжелые, липкие взгляды. Бред. Они сидят в своей таможне. А корабль вот он, колышется на ультрамариновом масле волны. Сейчас он поднимется на борт, и баста. И все. Его уже никогда не расстреляют. Не будут пытать в вишистской тюрьме. Переодетые чекисты не будут стрелять в него на ночных улицах. Ничего этого не будет. Ничего этого уже нет.
Нет!
«Слышишь, Бог, ничего этого нет».
Он отер со лба пот рукой в белой лайковой перчатке. Прошел в свою каюту. Дверь ему открыла хорошенькая горничная. Он ущипнул ее за упругий зад. Девушка ускользнула. Он лег на кровать. Все роскошно, в кружевах, нежные пряные запахи исходят от белья. У него билет в первом классе. Все хорошо. Все хорошо, слышишь?!
Вытянулся на кровати в туфлях. Закинул руки за голову. Лаковые носы туфель тускло блестели. Под потолком горел ночник. Стаканы на столе, на подносе, слегка позванивали — судно набирало ход.
Прошлое оставалось за кормой.
Россия, Аргентина, Франция. Война. Любовь. Ковер узкого глупого подиума. Пялься, пялься на модную одежонку, жадная публика. Ворохи одежд сгорают в печи времени. Зачем жить? Чтобы есть, пить, одеваться? Чтобы однажды умереть, широко раскрыв глаза от последнего удивленья?
Все мы живем на свете миг. И, когда умираем, — узнаем тайну.
Только некому вернуться, чтобы ее всем рассказать.
Он так и уснул на кровати не раздеваясь, в туфлях, в смокинге.
Опять путь. Корабль. Море.
Опять огромные, до неба, океанские валы, чернь, синь, ночь, и звезды осыпаются детскими елочными блестками в чужую холодную бескрайнюю воду, — как жизни чужие, как судьбы. Что жизнь? Миг один. И сорвется звезда. Упадет в ледяной ночной океан. И забудут ее. Горела когда-то. Умерла. Утонула.
Корабль поднимается вверх и падает вниз. Волны играют им, железным детским мячом. Вверх-вниз, это как в любви. Это как нянчат ребенка. Вверх-вниз, это как в мире: то мир, то война, и нет конца паденью и взлету.
Не спалось. Игорь всунул в зубы сигарету и вышел на палубу. Из открытого окна каюты доносилась тихая музыка. Человек играл на скрипке. Хорошо играл. Игорь улыбнулся, держа сигарету в зубах. Чувствовал себя тореро, выигравшим корриду. Эту корриду; здесь и сейчас. А что будет завтра? Зачем думать о завтра. Завтра нет. И времени нет.
«А может быть, и нас всех нет. И меня нет тоже».
Развернул шире плечи. Осанка. Надо всегда быть прямым. Всегда.
Танцор прямой как палка, он не горбится никогда. Тореро прямой и гордый! Бык боится его выгнутой гордой груди, расшитой веселым золотом. Пиджачок-фигаро, и алая мулета, и танец со смертью.
Хватит. Танец со смертью ты уже станцевал. Ты хочешь жить и хочешь жизни. У тебя прекрасные предложения от студии «Columbia Pictures». Ты сразу примешься за работу. Надо только добраться. Чтобы утлая, ржавая эта скорлупка допыхтела до нью-йоркского порта, до позеленелой на горьком океанском ветру статуи Свободы. Чтобы удачно проскользнуть мимо всех на свете злобных таможенников. Ему не впервой. Он удачливый вор и проныра был всегда. Всегда.
Чиркнул колесиком медной зажигалки Handy. Стоял, широко расставив ноги, на соленом ветру, и ветер трепал, мотал его широкие белые чесучовые брючины. Душистый, ароматный табак. Ольга любила такой.
Корабль взмывал и падал в черноту, в соленую слезную бездну. Звезды прекратили осыпаться. Теперь они мерзло, ледяно, неистово, ровно горели в зените и у горизонта, намертво вбитые в черную твердь. Игорь ухватился за релинг. Ладони заскользили по мокрому, гладкому и холодному. Корабль — живой, это стальной зверь, его родили люди в усладу, в удобство себе.
Не подведи, зверюга. Не утони.
Он прищурился, стараясь рассмотреть в прозрачной дали айсберг. Белые горы медленно плыли, далеко, далеко, — белые страшные, мертвые лебеди. Сердце, кровавый комок. Зачем вспоминать? Лучше жить, просто жить. Вперед всегда лучше смотреть, чем назад.
Люди, звери, дети, старики. Бабы и мужики. Чертовы куклы. Божьи — куклы.
Скрипка пела, резала нутро на части. Он выплюнул в океан сигарету, как оглодье соленой рыбы. Вернулся в каюту. Зажег настольную лампу. За эти годы он привык думать то по-испански, то по-французски. А тут голос по-русски внутри него мерно, протяжно пропел:
«Несть большея любве, аще кто положит живот свой за други своя».
Женское дыхание ощутил на щеке. Голос исчез.
— Анна, — выдохнул. — Я помню.
И мысленно добавил: Господь тебя спаси и сохрани.
Спектакль окончен
Куколки, куклы мои.
Актеры-куклы из картонной коробки.
Я переставляю вас. Я двигаю вами. Вы двигаетесь сами, но это лишь кажется мне.
Моя фантасмагория. Мое кино. Мой театр. Мои забавы. Мои выдумки.
Мои дивные куколки, и коробка вам маловата, да нет, в самый раз.
Вы сами, сами идете навстречу мне!
Не надо дергать за нити. Вы сами.
Что ты хочешь мне сказать, сиротка, куколка моя? Тебе душно? Костюм жмет? Давит? Не рви ворот. Не умирай. Сейчас я разобью окно и впущу живой воздух.
Я вижу вас, куколки, на улицах и площадях моего игрушечного города. Он так мал, что умещается весь, целиком, в коробке моей.
И горят, горят крохотные свечи: не свечи, а спички.
Мои люди, мои милые куклы, я долго, целую жизнь, переставляю вас, меняю местами; вы то здесь, то там; неизменны лишь ваши лица, ваши нарисованные глазки, ваши яркие красные рты, ваши аккуратно сшитые ручки и милые маленькие ножки в обуви меньше лепестка.
Трудно быть кукольником. Куклой — еще труднее. Милые маленькие актеры мои! Вы довольно потрудились. Сейчас я погашу весь свет. Задую все горящие спички. Ах, быстро они прогорели. Я уложу вас спать на кроватки из конского волоса, в гамаки из паутины. Русские, французы, японцы, немцы, аргентинцы, индусы, алжирцы, китайцы. Что вам весь мир, когда у вас есть мой волшебный ящик! Коробочка чудесная моя!
Ну все, все, успокойтесь. Успокойтесь. Комедия окончена. Игрушечный занавес упал — кусочек красной бархатной старой тряпки. И вас закрыл от чужих любопытных, надоедливых глаз. Никто не будет хлопать в ладоши. Никто не будет свистеть и кидать в вас тухлые яйца, соленые помидоры, богатые конфеты и нищие корки хлеба. Милые куколки мои, отдохните. Я с вами.
Правда, мы построили в волшебной коробке хороший Париж? Представили публике дивное, забытое время?
А теперь не грех и поспать. Одеяльцами — лоскутами царского атласа и бедной фланели — укрою. По косам, из пакли клеенным, поглажу; по щечкам марлевым; по лысинам деревянным. Спите, родные. Спите, детки мои. Я спою колыбельную вам.
Русскую колыбельную — изящным куколкам французским; мне их подарили вместе с коробкой когда-то в Париже — на русское Рождество, и теперь я в них все играю, играю.
Котик, котенька, коток… Котик, серенький хвосток! Приди, котик, ночевать… моих деточек качать… Я тебе, тебе, коту, за работу заплачу: дам кусок пирога… и стакан… молока…