Фигурирование Добролюбова «во главе народной жизни» показывало, как функционировал один из основных процессов эпохи реализма. Именно исчезновение Добролюбова как «реального человека» и уничтожение его действительного опыта в процессе канонизации сделали возможным его конструирование как «нового человека» в демократической прессе. Конструируя Добролюбова в качестве такой фигуры, пресса одновременно конструировала своих читателей и писателей, потребителей и производителей. Образованные люди, выпадавшие из традиционных социальных институтов и попадавшие в нестабильное пространство новой культурной экономики, ощущали, что печать наиболее «непосредственно» выражает их опыт. Для людей, создаваемых печатным капитализмом, самореализация посредством чтения и письма становилась более «реальной», чем чувственный опыт в повседневной жизни.
Роль демократического дискурса, во главе с критиками и публицистами, в развитии капитализма была очевидна для тех «новых людей», которые рассматривали современную им жизнь с экономической точки зрения. В статье 1864 года для «Русского слова» Писарев переформулировал взгляды Белинского на прессу и воспроизвел канонический список прогрессивных личностей, описывая их роль на пути к капиталистическому будущему. Писарев высказывал удовлетворение падением «беллетристики», «стиходелания» и «романов». Он подчеркивал значение Белинского, Чернышевского и Добролюбова в «популяризировании идей, естествознания и антропологии»[836]. В конечном счете Писарев описывал культурный процесс как принципиально экономический:
Если естествознание обогатит наше общество мыслящими людьми, если ‹…› всякого рода капиталисты выучатся мыслить, то эти люди вместе с тем выучатся понимать как свою собственную пользу, так и потребности того мира, который их окружает ‹…›
Если все наши капиталы, если все умственные силы наших образованных людей обратятся на те отрасли производства, которые полезны для общего дела, тогда, разумеется, деятельность нашего народа усилится чрезвычайно, богатство его будет возрастать постоянно ‹…›[837]
Концепцию интеллектуального капитала и «мыслящего пролетариата» Писарева можно было воспринимать как призыв к прогрессу за пределы капитализма, ограниченный цензурными условиями. Хотя читатели могли интерпретировать слова Писарева как радикальное высказывание на имплицитном «эзоповом языке», их повседневная жизнь протекала именно в сфере эксплицитно описанного им капитализма. В этой сфере радикальное понимание демократического языка делало этот язык особенно привлекательным в качестве культурного товара. Как известно, роман Чернышевского «Что делать?» оказался наиболее востребованным продуктом для радикальной интерпретации, поскольку он мог пониматься как манифест прогресса в «Четвертом сне Веры Павловны». Показательно в этом отношении утверждение советского исследователя Ю. К. Руденко, что «реализм» романа обеспечивался не столько «литературной», сколько его «публицистической» составляющей. Руденко пишет, что роман призывал читателей к революционной борьбе: таинственная фигура «дамы в трауре» на последней странице романа, по мнению Руденко, «зовет в [революционное] подполье». Такое понимание романа может показаться парадоксальным в той мере, в какой «дама в трауре» буквально призывает своих последователей не в подполье, а «В Пассаж!» – в главный торговый дом столицы. Интерпретация Руденко подчеркивает роль реалистических парадоксов в коммодификации демократического языка. Роман Чернышевского «магическим» образом раскрывал и скрывал основные аспекты структурного опыта его приверженцев. Публицистическое видение «светлого будущего» в романе одновременно выявляло и вуалировало для читателей то, что было буквально напечатано на его последней странице: увлекаясь фантазиями прогресса, читатели приобщались к капиталистическому потреблению. Но структурное положение большинства читателей Чернышевского в сфере капитализма позволяло им потреблять лишь сам роман наряду с другой продукцией прессы, еще не предоставляя им средств для потребления товаров в Пассаже[838].
Видение интеллектуального капитала как двигателя прогресса послужило контекстом для продвижения термина «реализм» в других влиятельных статьях Писарева – «Реалисты» (об «Отцах и детях») и особенно «Новый тип / Мыслящий пролетариат» (о «Что делать?»). Именно здесь представления о реализме оказались прочно привязаны к «реализму» как термину. Писаревское понимание «реализма» имело мало общего с действительной общественной жизнью и человеческим опытом. Напротив, его «реализм» был очередным продуктом демократического дискурса. В его статьях реализм выступал как фантазия критика о жизни вымышленных персонажей, исторических личностей и коллег-профессионалов. В этих статьях эти разнородные фигуры, плоды воображения Писарева, имели одинаковый статус «реально» существующих людей.
Риторические процедуры Писарева наследовали риторике Белинского и Чернышевского, а также задействовали модель «нового человека», созданную при канонизации Добролюбова. В статьях Писарева «разум» Белинского, подкрепленный научными метафорами и понимаемый в утилитарном духе Чернышевского, беспроблемно объединяет опыт любого прогрессивного человека. Этот человек борется со своими физическими желаниями и экзистенциальными тревогами: темы любви, болезни, смерти и самоубийства центральны в жизни новых людей Писарева[839]. Рассматривая эти темы, он использует риторический ход Белинского: противоречия человеческой жизни актуальны лишь для тех, кто принадлежит прошлому. Соответственно, Писарев «переписывает» литературных персонажей, чтобы показать, как уже существующие «реалисты» его критической фантазии способны легко преодолевать свои экзистенциальные проблемы в настоящем.
Реалистическая риторика, влиятельно проявившаяся в критике Писарева, выходила за пределы демократического сегмента русской прессы. Одним из наиболее заметных знаков этого процесса стало вступление М. Н. Каткова в полемику о Базарове в 1862 году. Противник «реальных критиков» «Современника» и «Русского слова», Катков годом ранее вел борьбу против «Антропологического принципа» Чернышевского, подчеркивая несостоятельность оппонента в обсуждении отношений между материальным и духовным аспектами человеческого опыта[840]. Однако когда Катков писал о Базарове, он воспользовался именно тем языком, против которого выступал, критикуя Чернышевского: подобно Писареву, Катков утверждал, что художественное изображение нигилизма Тургеневым и есть истинное проявление русской действительности, и развивал эту действительность, описывая в своей статье воображаемые ситуации, выходившие за рамки романа[841].
Еще одно подтверждение влияния реалистической риторики можно видеть в статье Н. Н. Страхова о Базарове в том же 1862 году. Страхов, другой противник «реальных критиков», тщательно оговаривал, что «действительность» Базарова – продукт эстетики: как и все литературные «типы», Базаров был обобщенным художественным образом, объединявшим хаотические проявления общественной жизни. И тем не менее язык Страхова подчеркивал непосредственное существование литературного персонажа. Базаров не только проявил «действительность», но и был «человек вполне живой, не фантом, а настоящая плоть и кровь», оживленная «теплой струей жизни». Риторическое соскальзывание от литературного типа к живому человеку привело Страхова к использованию стандартной тавтологии реализма: он утверждал, что Тургенев «изобража[ет действительность] как она есть». Для Страхова Базаров был реальнее «реальных критиков» и даже становился мерой их существования: в частности, реальность Писарева приближалась к реальности Базарова. Успех Писарева был основан на его «искренности». Подобно тому как Тургенев выражал действительность «как она есть», Писарев выражал себя как он есть, «искренне». Таким образом Страхов воспроизводил риторику Белинского, который связывал «истину» с «искренностью», заменяя эпистемологический аспект отношений между действительностью и письмом на моральный. «Неистовость» Белинского и «искренность» Писарева оказывались не риторическим эффектом их письма, а критерием их действительности[842].
Вклад Страхова и Каткова в дебаты о Базарове показал, что к 1862 году риторика реализма сделалась настолько стандартной, что опыт образованного человека описывался в терминах, разработанных в демократическом дискурсе прессы, независимо от политической или эстетической позиции того или иного критика. Подчинение таких философски умудренных критиков, как Катков и Страхов, реалистической риторике подчеркивает культурный сдвиг от романтизма к реализму. Романтизм рассматривал литературных персонажей как существующих в идеальной сфере искусства. До известной степени эти персонажи могли становиться моделями для подражания. Хотя романтический читатель в своем публичном поведении мог подражать Онегину или Печорину, тем не менее эти фигуры оставались в сфере искусства и были несоизмеримы с повседневным приватным существованием читателя. Реалистическая риторика превращала персонажей литературы и публицистики в действительно существующих «новых людей», живущих среди читателей всей «плотью и кровью» своей публичной и приватной жизни. А читатель, в свою очередь, начинал существовать как действительный «новый человек» преимущественно путем своей репрезентации в печати.
К середине 1870‐х годов демократический дискурс опосредовал глубокое взаимопроникновение медиированного и действительного опыта «нового человека». По мере того как профессиональная карьера становилась все более доступной для образованных людей, они продолжали полагаться на прессу не только в осмыслении, но и в реализации важнейших аспектов своего опыта. Прогрессивная идеология по-прежнему доминировала в воображении очередных новых людей, а их чтение и письмо по-прежнему артикулировало их материальные желания и экзистенциальные тревоги.