[865]. Еще более уместно было бы вспомнить Н. Н. Страхова, друга и коллегу Толстого и Достоевского в разные периоды их жизни, который также был дипломированным биологом и автором удивительного и, как указывает Н. П. Ильин, удивительно дальновидного труда «Мир как целое» (1872). Достоевский хорошо знал о влиянии научной неопределенности Страхова на его собственные убеждения, даже писал в какой-то момент, как отмечает Ильин: «Да половина моих взглядов – Ваши взгляды»[866]. «Война и мир» сохранила следы влияния Страхова и на Толстого[867].
В эпилоге романа Толстой резко переходит к более сложному виду науки, когда заимствует аппарат из «новой отрасли математики», которая, «достигнув искусства обращаться с бесконечно-малыми величинами, и в других более сложных вопросах движения дает теперь ответы на вопросы, казавшиеся неразрешимыми»[868]. Раздел, который имеет в виду Толстой, – интегральное исчисление. Как уже давно отмечали читатели Толстого, отчетливо позитивистская тенденция пронизывает большую часть размышлений Толстого, и в «Войне и мире» он снова и снова возвращается к проекту количественного анализа[869]. Как «[с]ила (количество движения) есть произведение из массы на скорость, – пишет Толстой, – так и [в] военном деле сила войска есть также произведение из массы на что-то другое, на какое-то неизвестное х»[870]. Сам автор отождествляет это «неизвестное х» с «духом войска» – по-видимому, нематериальной силой, которую он стремится сделать поддающейся научно количественной оценке с помощью заключенного в скобки французского термина «chaleur latente»[871]. Хотя цель Толстого как в объяснении военных побед, так и в историческом процессе вообще, всегда состоит в том, чтобы найти закон, который можно выразить математическими показателями, он тем не менее отступает от простоты «среднего человека», когда предлагает нам не усреднять, а интегрировать[872].
Восприятие Толстым тонкостей интегрального исчисления стало предметом дискуссий, равно как и его соотношение с художественной стороной «Войны и мира»[873]. Источники математических знаний писателя были в целом выявлены и включают Лапласа, возможно Гельмгольца, а также, безусловно, друга и наставника Толстого по всем математическим вопросам князя С. С. Урусова, артиллерийского офицера, шахматиста и автора различных работ («Дифференциальные и разностные уравнения», 1863; «Об интегральном множителе разностных и дифференциальных уравнений», 1865; «О решении проблемы коня», 1867; «Обзор кампаний 1812 и 1813 годов, военно-математические задачи и о железных дорогах», 1868)[874]. Масштаб и суть амбиций Толстого также кажутся в целом ясными. Как объясняет Толстой в самом начале третьего тома «Войны и мира», трудность, с которой мы сталкиваемся при создании исторической науки, заключается в том, что «[д]ля человеческого ума непонятна абсолютная непрерывность движения»[875]. Интегральное исчисление решило проблему непрерывности движения в математике, «допустив бесконечно-малую величину и восходящую от нее прогрессию до одной десятой и взяв сумму этой геометрической прогрессии»; историки должны сделать то же самое[876]: «Только допустив бесконечно-малую единицу для наблюдения, дифференциал истории, т. е. однородные влечения людей, и достигнув искусства интегрировать (брать суммы этих бесконечно-малых), мы можем надеяться на постигновение законов истории»[877]. Как отмечает Стивен Ахерн, хотя Толстой использует более старый язык бесконечно малых Лейбница, его предложение о том, что историки находят сумму «бесконечно малых единиц», соответствует все еще свежей для 1860‐х годов идее предела сумм Римана[878]. Как бы Толстой ни понимал свои «бесконечно малые», «его интегрирование – довольно сложная задача, – пишет Ахерн, – и Толстой не дает никаких указаний, как мы могли бы ее решить»[879]. К концу «Войны и мира» любого рода решение вообще кажется все менее вероятным.
Второй и последний эпилог длинного романа Толстого заканчивается несколько мечтательным сравнением истории с астрономией, которая, согласно Конту, все еще является золотым стандартом науки как дисциплины, организованной математически. Когда Толстой начинает последнюю главу эпилога, он еще раз объясняет, что поскольку Коперник положил конец старой науке о планетах:
[с] тех пор как первый человек сказал и доказал, что количество рождений или преступлений подчиняется математическим законам, и что известные географические и политико-экономические условия определяют тот или другой образ правления, что известные отношения населения к земле производят движения народа, – с тех пор уничтожились в сущности своей те основания, на которых строилась история[880].
Однако даже в конце книги у Толстого нет ничего, что можно было бы поставить на их место. Предпоследний абзац последней главы начинается так: «Как в вопросе астрономии тогда, как и теперь в вопросе истории, всё различие воззрения основано на признании или непризнании абсолютной единицы, служащей мерилом видимых явлений». Последняя глава заканчивается предложением, которое его никак не завершает: «В первом случае нужно было отказаться от сознания несуществующей неподвижности в пространстве и признать неощущаемое нами движение; в настоящем случае – точно так же необходимо отказаться от несуществующей свободы и признать неощущаемую нами зависимость»[881]. В этом странно неопровержимом утверждении научного закона, который Толстой после более чем тысячи страниц все еще не совсем готов принять, мы слышим горечь человека, который, по известной оценке Исайи Берлина, «по природе был лис, но искренне считал себя ежом»[882]. Как пишет Берлин, Толстой, как и еж, «жаждал некоего универсального первопринципа», когда, подобно лису, «его гений лежал в другой области. Он воспринимал специфические свойства, почти невыразимые качества, благодаря которым данный предмет уникален и отличен ото всех прочих»[883]. Для Берлина Достоевский, в отличие от автора «Войны и мира», был только ежом. Я бы сказала вместо этого, что Достоевский чувствовал себя спокойнее с истиной, которая является одновременно и множественной, и не только в религиозном, но и в научном плане. В «Братьях Карамазовых» взаимоотношения разума и тела, разума и мира наиболее ярко обсуждаются в связи с мозговой лихорадкой Ивана и в эпизоде с чертом, в чьем существовании он сомневается. Однако взаимосвязь разума и материи, которая характеризует понимание науки Достоевским, находит математическое выражение в атаке Ивана на неевклидову геометрию.
Как пишет В. Губайловский, «несмотря на то что [Достоевский] не был профессионалом и смотрел на происходящее в математике (с математикой) со стороны, он представлял себе язык и метод математики и мог почувствовать те парадоксы, которые уже вторгались в науку и на которые многие профессиональные математики еще не обращали должного внимания»[884]. Чего нельзя сказать о его герое Иване. Как Иван объясняет своему брату Алеше:
‹…› находились и находятся даже и теперь геометры и философы, и даже из замечательнейших, которые сомневаются в том, чтобы вся вселенная или, еще обширнее – всё бытие было создано лишь по эвклидовой геометрии, осмеливаются даже мечтать, что две параллельные линии, которые, по Эвклиду, ни за что не могут сойтись на земле, может быть, и сошлись бы где-нибудь в бесконечности[885].
Несмотря на полученное естественно-научное образование, сам Иван не будет способен на это: «Я смиренно сознаюсь, что у меня нет никаких способностей разрешать такие вопросы, у меня ум эвклидовский, земной, а потому где нам решать о том, что не от мира сего»[886]; «Я не бога не принимаю, – говорит он Алеше, – пойми ты это, я мира, им созданного, мира-то божьего не принимаю и не могу согласиться принять», даже если этот мир включает искривленное пространство: «Пусть даже параллельные линии сойдутся и я это сам увижу, увижу и скажу, что сошлись, а все-таки не приму»[887].
Для Достоевского неевклидова геометрия, которую отвергает Иван, безусловно, относится к законам другого мира, как Е. И. Кийко утверждает в своем комментарии к двум заметкам, которые Достоевский написал 17 августа 1880 года, вскоре после завершения работы над главой «Черт. Кошмар Ивана Федоровича». Вторая заметка особенно примечательна:
Реальный (созданный) мир конечен, невещественный же мир бесконечен. Если б сошлись параллельные линии, кончился бы закон мира сего.
Но в бесконечности они сходятся, и бесконечность есть несомненно. Ибо если б не было бесконечности, не было бы и конечности, немыслима бы она была. А если есть бесконечность, то есть бог и мир другой, на иных законах, чем реальный (созданный) мир[888]