Русский реализм XIX века. Общество, знание, повествование — страница 73 из 97

.

Как резюмирует Кийко мысль Достоевского, «итак, бытие бога и „другого мира“ вытекает из признания бесконечности пространства, для которого справедливы иные, чем для Земли, неэвклидовы закономерности»[889]. Если борьба Ивана с неевклидовой геометрией иллюстрирует его неверие в другой мир, она также отражает и его ограниченное понимание этого мира.

Хотя у нас нет доказательств, большинство исследователей предполагает, что Достоевский столкнулся с неевклидовой геометрией в обзоре Гельмгольца, который появился на русском языке в журнале «Знание» в 1876 году. Известна реакция Чернышевского на эту статью: признавая Гельмгольца как «одного из величайших ‹…› натуралистов», критик с нигилистической/позитивистской уверенностью, какой Иван не полностью обладает, отвергает неевклидову геометрию как «детскую шалость, не стоящую внимания»[890]. Хотя Гельмгольц, как и в Европе, повсеместно читался в России, Достоевский мог также встретить ответ Джорджа Генри Льюиса Гельмгольцу в посмертно изданных «Вопросах о жизни и духе», первые два тома которых появились в русском переводе в «Знании» в 1876 году, в комплекте с Приложением «О мнимой геометрии и истине аксиом».

С научной точки зрения другой мир – это не вариант выбора, и проблема, которую «воображаемая геометрия» ставила перед позитивистской мыслью, заключалась в угрозе разъединения научной рациональности и эмпиризма, формальных аксиоматических систем и эмпирического опыта. Однако Иван уже сделал это, отчаянно настаивая на узко позитивистском, строжайшем разделении сознания и материального мира. С одной стороны, как отмечает Анна Щур-Каладюк, Иван не принимает новую геометрию, выражая преданность эмпирическому опыту, настолько экстремальному, что он исключает возможность какого-либо взаимопонимания: «Я ничего не понимаю, – говорит он Алеше. – ‹…› Я и не хочу теперь ничего понимать»[891]. Как утверждает Щур-Каладюк, даже в контексте современного позитивизма преданность Ивана эмпиризму настолько радикальна, что подрывает другую опору позитивистской мысли – рациональность. Действительно, Иван говорит «как бы в бреду». Однако когда Иван отказывается принять даже свидетельство своих собственных глаз («Пусть даже параллельные линии сойдутся и я это сам увижу: увижу и скажу, что сошлись, а все-таки не приму»), его проблема состоит не в приверженности фактам за счет разума, а в приверженности определенной рациональности в ущерб тому, что он на самом деле видит. В XX и XXI веках мы разрешаем кажущийся парадокс неевклидовой геометрии, по-другому трактуя свойства самого пространства. Как объясняет Л. Нэпп, «статья Гельмгольца… не только открывает новые перспективы в геометрии, но и помещает законы механики в более релятивистскую перспективу, предполагая, что они не универсально действительны, а скорее зависят от природы пространства, к которому они применяются»[892]. Если такие ученые XIX века, как Гельмгольц и Льюис, поспешили принять вызовы, связанные с новой геометрией, то прежде всего потому, что они осознали проблему восприятия.

Льюиса помнят сегодня в основном как гражданского мужа Мэри Энн Эванс, более известной как Джордж Элиот. Однако в XIX веке он, возможно, был даже более знаменит, чем она, прежде всего, благодаря новаторской работе по физиологической психологии, которая была опубликована по всей Европе. В России «Физиология обыденной жизни» Льюиса не только удостоилась весьма положительного обзора в журнале братьев Достоевских «Время» в 1861 году, но и попала на страницы «Преступления и наказания» (1866)[893]. Как можно предположить из самого расположения «О воображаемой геометрии и истине аксиом» в Приложениях к «Вопросам о жизни и духе», все еще передовой взгляд Льюиса на взаимосвязь сознания и тела, сознания и материального мира также предопределил его реакцию на последние открытия в математике. В статье «О воображаемой геометрии» Льюис склоняется к эмпиризму, возражая против неевклидовой геометрии на том основании, что она лишена того, что он называет «интуициями чувственного опыта» («intuitions of sensible experience»)[894]. Тем не менее Льюис не особенно привязан к Евклиду: «Когда я говорю, что термины являются знаками чувственного опыта, это не следует превратно понимать так, будто евклидовы построения отличны от идеальных представлений реальности»[895]. Льюис спешит признать, что наши измерения пространства неточны и «наши построения ‹…› лишь приблизительные представления реальных вещей»[896]. Он также отвергает идею какой-то абсолютной истины в пользу такой, какая возникает при конкретных условиях.

Льюиса совершенно не впечатлила идея Гельмгольца, что «существа, живущие в пространстве постоянной кривизны, отрицают истинность евклидовой геометрии». «Очевидно, – пишет Льюис, – если мы допустим существование пространства, отличного от того, к которому применима наша геометрия, мы должны предполагать интуиции, отличные от тех, которые формулирует наша геометрия»[897]. Эти интуиции проистекают не только из других пространств, но и из тел в измененных состояниях и даже не из нашего собственного. Все эти рассуждения из работы «О воображаемой геометрии» развивают тезис из основной части «Вопросов о жизни и духе», где говорится, что «‹…› существует внешний мир, и среди вариантов его существования есть тот, который мы воспринимаем»[898]. Для того, что Льюис называет «другими формами чувства (если они есть), отличными от наших», реальность принимает совершенно иную форму, которая не менее реальна[899].

Как отмечает Рик Райленс, среди своих современников «Льюис был необыкновенно осведомлен о психологической дисфункции и ненормальности», а в «Вопросах о жизни и духе» он апеллирует к «примеру из области безумия»:

Расстройство внутренностей, в особенности пищеварительных и половых органов, производит извращение чувствительности, из‐за которого проистекают в свою очередь ненормальное ощущение, галлюцинации, причуды, тоска, упадок духа и пр. Это побуждает ум к объяснению. Воображаются внешние причины и придумываются самые дикие предположения о гонениях, общении с божеством или дьяволом и т. д. По мере того, как расстройство растет и организм делается все более и более ненормальным, мысли становятся все бессвязнее, и наконец является безумие[900].

Однако для Льюиса тело даже в «нормальном» состоянии использует определенный аппарат восприятия. Чувства не «прямо воспринимают или отражают как в зеркале внешние предметы», объясняет Льюис. Вместо этого «любое возбуждение должно быть ассимилировано» так же, как тело усваивает пищу: «Из общей ткани бытия отделяются известные нити и вплетаются в особую группу – субъект, и в этом смысле новая чувствующая группа будет отлична от более обширной группы – объекта; но как бы ни было различно сочетание нитей, все-таки они остаются нитями первоначальной ткани, не становятся другими нитями»[901]. Для Льюиса другие «чувства» не являются более или менее правильными в своих представлениях, они лишь по-разному ограничены. Такое умозаключение Джордж Элиот неоднократно делает в «Мидлмарче» (1871), особенно в знаменитом отрывке, который начинается с подзорной трубы (telescope), «шарящей» по приходам Типтона и Фрешита, и заканчивается микроскопом, «направленным на каплю воды»[902]. Как утверждает Дж. Бир, литература Элиот и наука Льюиса едины в своем утверждении материального фундамента человеческого восприятия. В формулировке Бир, различные линзы Элиот, «делая возможной реализацию множества миров, масштабов и существования вне досягаемости нашей особой чувственной организации», служат «мощным противоядием от той формы позитивизма, которая отказывается признавать возможности, выходящие за рамки настоящего и очевидного»[903].

В работе «О воображаемой геометрии» единственное колебание Льюиса состоит в том, что нам еще предстоит осознать реальность, в которой применима неевклидова геометрия. Как признает Льюис и в чем сегодня согласны математики, действительно может быть, что «гомалоидное пространство, с которым имеет дело геометрия, на самом деле является искривленным; кривизна становится воспринимаемой, когда берутся очень отдаленные точки». Однако в этом случае «пространство, которое имеют в виду эти геометры, не является пространством, с которым имеет дело общая геометрия»[904]. Между тем Льюис просто не видит ценности какой-либо формальной аксиоматической системы, пока она не задействует также и эмпирическое доказательство. Как он заключает, «о джиннах, упрятанных в бутылки и увеличенных до размера гигантов, можно писать, их можно изображать, но они не являются реальными существами, которые любой рыбак может поймать в свои сети»[905]. Бог, конечно, именно тот джин, которого Достоевский поймал в свои сети, что не означает, что он, в силу своего акцента на «психологической дисфункции и ненормальности» также не открыт для «множества миров, масштабов и существования вне пределов нашей особой чувственной организации». Действительно, как ясно показывает приступ «белой горячки» у Ивана, именно эту научную перспективу его герой также отказывается принять.