Сеченов рассматривает страсти вообще как особую разновидность рефлекса – «психический рефлекс с усиленным концом», где реакция на раздражитель более интенсивна, чем в обычном рефлексе, но сам механизм остается неизменным[969]. В заключение раздела о страстях ученый полемически замечает, что он считает необходимым остановиться на любви «к женщине, имея преимущественно в виду то обстоятельство, что о ней в публике распространены большей частью чрезвычайно неосновательные понятия». Согласно теории Сеченова, это чувство проходит в жизни мужчины несколько стадий, причем, как правило, переживший все эти «натуральные» фазы полной любви не способен любить повторно.
Сначала мы имеем дело с «платонической» фазой: хотя в основе чувства уже лежит инстинктивное половое влечение, мальчик влюбляется не в реальную женщину, а в абстрактный идеал и в конечном счете «переносит свою мечту» на женщину, напоминающую ему этот идеал. Интересно, что уже на этом этапе любовное чувство приобретает этический компонент – из всех страстей любовь, несмотря на свою «страшную субъективность», является наименее эгоистической, утверждает ученый:
Любя женщину, человек любит в ней, собственно говоря, свои наслаждения; но, объективируя их, он считает все причины своего наслаждения находящимися в этой женщине ‹…› Он должен любить ее больше себя, потому что в свой идеал я никогда не внесу из собственных страстных ощущений те, которые для меня неприятны. В любимую женщину вложена только лучшая сторона моего наслаждения.
Отсюда следует, заключает Сеченов, что такая страсть противоречит естественным инстинктам и «ведет роковым образом ко всяким, так называемым, самопожертвованиям» (130).
После платонической наступает сексуально-романтическая фаза, когда «мужчина начинает обладать своим идеалом. Страсть его вспыхивает еще живее и ярче, потому что место темных, неопределенных половых стремлений заступают теперь яркие, трепетные ощущения любви, да и самая женщина является в небывалом дотоле блеске» (130). На этой стадии страсть достигает апогея, но затем идет на спад, поскольку повторяемость стимула притупляет реакцию нервов в любом рефлексе. На этом, однако, любовь не заканчивается, а переходит в финальную стадию: «От частого повторения рефлекса, в котором психическим содержанием является представление любовницы с теми и другими, или со всеми ее свойствами, образ ее сочетается, так сказать, со всеми движениями души любовника, и она стала действительно половиной его самого. Это любовь по привычке – дружба» (130). Таким образом, тот же механизм, который ведет к угасанию страсти, – неизменяемость «страстного образа», монотонное повторение рефлекса, – парадоксальным образом гарантирует стабильность любви.
Из приведенных цитат очевидно, что стиль Сеченова в этой части трактата далек от сухой точности и научности его публичных лекций, которые, как указывает Холквист, имели большое влияние на литературный дискурс его времени. Можно предположить скорее обратное – влияние литературных образцов как на теорию, так и манеру изложения ученого. Например, в «Юности» Толстого (1857) любовные фантазии героя, переходящего от отрочества к юности, заключают в себе как раз перенос «туманного образа» на конкретную женщину: «любовь к ней, к воображаемой женщине, о которой я мечтал всегда в одном и том же смысле и которую всякую минуту ожидал где-нибудь встретить. Эта она была немножко Сонечка, немножко Маша, жена Василья, в то время, как она моет белье в корыте, и немножко женщина с жемчугами на белой шее, которую я видел очень давно в театре, в ложе подле нас»[970]. Более того, описывая процесс развития любовной страсти, ученый прибегает к распространенным метафорам и стилистическим клише литературного романтического дискурса: «его страсть вспыхивает еще живее и ярче», «яркие, трепетные ощущения любви», «страсть потухла» и т. п. (129–130).
Сеченов очевидно осознавал, что особенно первая, платоническая, фаза любви, описанная им в категориях «туманного образа» и «идеала», может быть воспринята как запоздалая и неуместная дань романтическому идеализму, и пытался дистанцироваться от романтического дискурса или «перевести» свой анализ на язык научного позитивизма: «так называемая платоническая любовь»; «как говорится, переносит свою мечту»; «по-нашему, он ассоциировал свой страстный идеал с реальным образом»; «процесс этот остается, несмотря на его крайнюю видимую поэтичность, все-таки частым повторением рефлекса с женским идеалом как содержимым, под влиянием действительных встреч с женщинами» (129–130). Несмотря на эти попытки, сама оппозиция между «реальным» и «идеальным» заимствована ученым из философского и литературного дискурса XIX века и не в последнюю очередь из литературной полемики о романтизме и реализме[971].
Трехчастная структура процесса любви, предложенная ученым, также несомненно имеет литературное (или по крайней мере мифопоэтическое) происхождение. В этом Сеченов не одинок. В монографии о влиянии теории Дарвина на литературные нарративы Викторианской эпохи Джиллиан Бир отмечает, что большинство естественно-научных систем XIX века (она приводит в пример теории Конта, Бернара, Хаксли, а также Маркса и Фрейда) основано на идее трех фаз развития[972]. Сеченовская триада, завершающаяся синтезом, в результате которого два любовника сливаются в одно целое, напоминает схемы немецкого романтизма[973]; например, в «Люцинде» Фридриха Шлегеля (1799) герой выделяет три уровня любовного чувства: чувственная любовь; мистическая любовь, тоска по бесконечному; и, наконец, третий и наивысший уровень любви, на котором происходит примирение оппозиций и идеальное единство субъекта и объекта, а также мужского и женского начала.
Сами этапы любовного чувства, описанные Сеченовым, напоминают элементы литературного сюжета, с экспозицией (формирование смутного идеала), завязкой (встреча юноши с женщиной, соответствующей этому идеалу), кульминацией (обладание объектом любви) и развязкой (охлаждение и трансформация страсти). В романе Гончарова «Обыкновенная история» молодой Александр Адуев проходит через подобные этапы любви («небесная любовь» к Наденьке, страсть к Юлии и последующее охлаждение), и на этой последовательности строится, по сути, сюжетная канва романа.
Во многом опираясь на романтическую традицию в описании развития любовного чувства, Сеченов тем не менее выходит за ее пределы, характеризуя последнюю стадию любви как «любовь по привычке». В романтической и ранней постромантической литературе привычка нередко выступает антиподом или суррогатом любви, как, например, у Пушкина в «Евгении Онегине» («Привычка свыше нам дана, замена счастию она») или у Гончарова в эпилоге той же «Обыкновенной истории», где угасающая Лиза, жена Адуева-старшего, на его полувопрос, полуутверждение: «А ведь ты любишь же меня…» отвечает «рассеянно»: «Да, я очень… привыкла к тебе ‹…›»[974] В отличие от «Обыкновенной истории», где охлаждение страсти приводит любовный сюжет к печальному концу (и в случае Юлии, и в случае Лизы), в сеченовской версии любовного нарратива угасание романтической страсти ведет за собой не конец любви, а ее преображение. «Любовь по привычке», теоретизированная посредством механизма рефлекса, представляет собой новый вариант развязки, причем счастливой. В этом повороте «сюжета» физиологической теории Сеченова одновременно отражаются и предвосхищаются тенденции развития реализма 60‐х и 70‐х годов XIX века.
Проблема эволюции любовной страсти открыто обсуждается в романе Н. Г. Чернышевского «Что делать?», опубликованном в том же году, что и трактат Сеченова. Интересно, что взгляды Кирсанова на этот вопрос существенно отличаются от теории его предполагаемого прототипа. Кирсанов и Вера Павловна никогда не достигают последней фазы процесса, описанного Сеченовым, поскольку их страсть не утрачивает своей интенсивности и после нескольких лет совместной жизни: «Вот мы живем с тобою три года (прежде говорилось: год, потом: два; потом будет говориться: четыре года и так дальше), а все еще мы как будто любовники, которые видятся изредка, тайком, – говорит Вера Павловна Кирсанову и добавляет: – Откуда это взяли, Саша, что любовь ослабевает, когда ничто не мешает людям вполне принадлежать друг другу?»[975] Слова Веры Павловны прямо противоположны аргументации Сеченова, который утверждал, что «проходят месяцы, год, много два, и обыкновенно страсть уже потухла»[976]. Кирсановы сравнивают свою неугасающую страсть с эффектом опиума и утверждают, что «кто раз узнал наслаждение, которое дает она, в том она уж никогда не ослабеет, а все только усиливается»[977]. Влюбленные супруги предлагают квазинаучное объяснение этому феномену в духе «грубого материализма», как язвительно замечает повествователь: «Будто мой аппетит ослабевает, будто мой вкус тупеет оттого, что я не голодаю, а каждый день обедаю без помехи и хорошо. Напротив, мой вкус развивается оттого, что мой стол хорош»[978]. Сеченов проводит подобную аналогию между сексуальным желанием и аппетитом («три четверти обитателей Европы неумеренностью в пище и питье усиливают и учащают в себе появление голода или жажды; та же самая история повторяется с неумеренными в половых наслаждениях»), но подчеркивает, что процесс развития страсти имеет свою специфику: «При частоте повторения рефлекса в одном и том же направлении психическая сторона его ‹…› становится яснее и яснее ‹…› наоборот, страстность во многих случаях исчезает. Ребенку надоедают одни и те же игрушки…» (123). Следует отметить, что герои Чернышевского все же выходят за рамки «грубо материалистического» объяснения неугасающей любви и обосновывают ее моральными причинами (хотя по-прежнему опираясь на концептуальный аппарат физиологии нервной системы). Наиболее сильное и прочное чувство, по утверждению Кирсанова, возникает тогда, «когда корень отношений, соединенных с наслаждением, находится в самой глубине нравственной жизни. Тут возбуждение проникает всю нервную систему, волнует ее долго и чрезвычайно сильно»